было не движение тела.
Это было подчинение машины.
Первое утро на новом корабле она провела в кают-компании, пытаясь есть незаметно — будто можно незаметно быть полуживой легендой с титаном в ноге. Её выдавал звук. «Призрак» был тише «Молота», но когда она непроизвольно стукнула им о ножку стола, раздался не глухой удар, а чистый, высокий звон. Слишком красивый для такого унижения.
За столом на секунду стало тихо.
Не со страхом, как раньше. С любопытством. Холодным, аккуратным, профессиональным — как у тех, кто разглядывает новую модель оружия.
Она уловила шёпот за спиной:
— Ходячий эксперимент…
Ария не обернулась. Не дала им этого.
Она впилась взглядом в ложку в дрожащей руке и подумала — спокойно, до противного ясно:
Я не эксперимент. Я мина. И вы все в радиусе поражения.
Боль стала другой.
Не тупой и давящей, как от «Молота», а острой, локальной — ровно там, где титановый штифт входил в бедренную кость, как гвоздь в живую древесину. Врачи называли это «процессом остеоинтеграции». Для Арии это звучало проще: пытка медленным срастанием с тем, что тебя калечит.
После десятикилометрового бега в переменной гравитации манжета впивалась в культю уже не тупо, а огнём — будто кожу натирали не тканью, а наждаком, раскалённым добела. И как ни странно, она была благодарна за это.
Эта боль напоминала: она жива. Тело — хоть искорёженное — всё ещё дерётся за своё.
Это стало её мантрой. Вместо прежнего «шаг, щёлк, вес».
Теперь было: боль — значит, живу.
Звучит глупо? Пускай. В космосе вообще много глупого — просто тут за глупость обычно платят кровью.
Домино стал её тенью, как и прежде.
В первый же день на «Гаунте-2» он появился в дверях её новой каюты — с тем же неизменным пайком, будто мир можно держать на ритуалах питания и дисциплины.
— Здесь гравитация на 0,2G выше станционной, — сказал он вместо приветствия, ставя поднос. — Мышцы будут перегружены, особенно те, что компенсируют вес протеза. Не игнорируй боль. Это не слабость. Это данные.
— А твоя постоянная слежка — это что? Сбор данных? — огрызнулась она. Но прежней ярости уже не было. Между ними висело странное перемирие, выкованное из тысяч мелких, ненавистно-необходимых актов поддержки.
— Это обеспечение работоспособности актива, — ответил он тем же ровным, пустым тоном.
Он повернулся к умывальнику, чтобы налить воды, и свет из коридора ударил по его профилю — резко, безжалостно, как вспышка на поле боя. И Ария впервые по‑настоящему разглядела.
Не командира. Не надзирателя.
Измождённое лицо с глубокими тенями под глазами. Шрам на скуле — будто стал свежее, глубже. И что-то в его движениях… не старость, нет. Усталость. Тяжёлая, накопленная, как свинец в лёгких.
Мысль оказалась тревожнее любой злости.
Однажды после изнурительной силовой тренировки, она, обессилев, пыталась расстегнуть манжету. Пальцы не слушались, мир чуть плыл от боли и пота. Домино молча опустился перед ней на корточки. Сделал это сам.
Его пальцы — грубые, точные — не коснулись её кожи. Только холодного полимера и застёжек. Всё равно ощущалось как вторжение, как будто чужие руки лезут в твою броню и проверяют, где тоньше.
— Боль? — спросил он коротко, глядя на красный, почти кровавый след от натирания.
— Всегда, — выдохнула она и отвела взгляд. Быть уязвимой перед ним — невыносимо.
— Хорошо. Значит, ты ещё живая. Мёртвые не чувствуют фантомного зуда в отсутствующей лодыжке.
Он поднял голову, и их взгляды встретились. В его единственном глазе не было ни жалости, ни триумфа. Было понимание — глубокое, тотальное, как пропасть под ногами, когда ты делаешь шаг и не находишь пола.
— Ты думаешь, я не знаю, каково это? — его голос стал тише, почти интимным на фоне гула вентиляции.
— Чувствовать, как металл врастает в твою плоть. Слышать, как он скрипит в суставе при каждом повороте, напоминая, что часть тебя теперь… заводского производства.
Он резко встал, отвернулся. И бросил через плечо — уже привычным, отстранённым тоном:
— Боль — это линия фронта между тобой прежней и той, кем ты становишься. Не дай этой линии порваться.
Странный комплимент. Извращённый. Почти жестокий.
Но он стал ключом.
С того дня их молчаливые прогулки по кольцевой галерее возобновились. Щелчок титановой ступни о металл звучал иначе — тише, суше, но всё так же неумолимо. Домино шёл сзади, отмечая каждую ошибку, каждую хромую компенсацию. Его замечания стали короче, техничнее.
Из надзирателя он превращался в безжалостного тренера.
И да, в этом был прогресс. Смешно, конечно, но что есть.
Именно во время такой прогулки их нашёл Рей.
На мгновение его лицо стало маской — гладкой, непроницаемой. Но Ария успела поймать вспышку в глазах: не страх. Хуже. Растерянность. И ревность — чистую, голую, как оголённый провод.
— Ари. Я слышал, ты… — он запнулся. Его взгляд скользнул по её ноге под тканью: протез выдавал себя неестественно чётким, негнущимся контуром. Он видел её на «Цитадели» — дрожащую, покрытую потом от боли, нуждающуюся в опоре. Теперь она стояла почти прямо.
И опорой был не он.
— Реабилитируюсь, — закончила за него Ария.
И тут же поймала себя на другом: она непроизвольно выпрямила спину, распределила вес идеально, чтобы скрыть малейшую хромоту. Как будто сдаёт экзамен. Как будто умоляет взглядом:
видишь? я целая.
— Я пытаюсь выглядеть целой для него. Почему? — и эта мысль обожгла сильнее манжеты.
— Если что… я рядом, — сказал Рей.
Кивнул Домино — коротко, по‑солдатски, — и быстро ушёл. Оставил после себя тяжёлый осадок невысказанного, тлеющего конфликта. Воздух будто стал гуще.
Они молча смотрели ему вслед. Тишина между ними была плотной, как гель в медкапсуле: не вдохнёшь глубоко, не вырвешься резко.
— Он боится, — наконец тихо произнесла Ария.
— Он боится твоей слабости, потому что не знает, что с ней делать, — отчеканил Домино, не глядя на неё. Он уставился в пустой коридор, как в прицел.
— Его мир чёрно‑белый: свой — чужой, целый — раненый, сильный — слабый. Ты вышла за рамки. Ты стала серой зоной. А что непонятно — то страшно.
Он помолчал и добавил, уже не так рублено:
— Страх перед силой, вроде твоей, проще. Он предсказуем. Его можно ненавидеть или преклоняться. А это… — он махнул рукой в сторону исчезнувшего Рея, — страх перед тем, кого любишь, но перестаёшь узнавать.
— А ты чего боишься? — вдруг вырвалось у неё. Резко. Почти грубо.
Домино замер на мгновение. Его каменное лицо дрогнуло — не эмоцией, нет, — усталостью, как трещина в бронеплите.
— Я боюсь того дня, когда боль для тебя перестанет быть