погасил свет. И ушёл.
Ночь не принесла облегчения.
Он шёл по коридору, освещённому тусклой настенной лампой, как по больничному кишечнику — своды глухие, воздух густой, с привкусом карболки и старой пыли. Шаги отдавались гулко, как в вагоне метро на пустой станции. Никто не встречался. Ни дежурных, ни санитаров. Только дверь в его кабинет впереди — закрытая, как капсула. Как гроб, если бы не свет под щелью снизу.
Мирослав остановился, выдохнул. Приложил ладонь к дереву. Почти горячее. Как будто внутри кто-то дышал.
«Ты не один. Ты теперь часть».
Он толкнул дверь.
На столе — бумаги. На подоконнике — сигарета в пепельнице, ещё теплая. Значит, кто-то был. Или есть. Или оставил знак.
Он обошёл кабинет. Медленно. Методично. Как будто разглядывал декорации к спектаклю, в котором ему играть, но сценарий пишется на ходу. И каждый занавес может оказаться стеной.
— Ты не боишься. Просто оцениваешь. Это… другое, — пробормотал он себе, больше, чтобы уловить голос, чем смысл.
Он сел. Взял первую папку — кадровая оценка по участковым отделениям. Вторая — контроль оборудования. Третья — сводка по жалобам. Всё пахло архивом, и страхом, и чем-то личным. Как будто каждая бумага — продолжение чужой руки.
Он достал из ящика бутылочку нашатырного спирта, открыл, вдохнул. Резкий запах пробрал до висков, отбросив сонливость.
— Если рухнуть сейчас — подниматься будет некуда, — вслух.
В углу — телефон. Он смотрел на него уже минут десять. Как на камень, за которым может быть змея. Или письмо от Сталина.
— Ну?
Тишина. Гул лампы.
Он взял трубку, набрал короткий внутренний номер.
— Ефим Степанович?
— Слушаю, — ответ раздался без сонного хрипа. Как будто тот не спал вовсе.
— Утром начнём с отделения Черкасова. Он — самый осторожный. Надо, чтобы он поверил.
— Понял. Что-то случилось?
— Нет. Просто… Мы начали. И теперь нельзя остановиться.
Пауза.
— Знаешь, Миргородский… Если бы кто-то ещё это сказал, я бы рассмеялся. А тебе — верю.
— Спасибо. Иди спать. Завтра будет много работы.
Он повесил трубку.
Встал. Подошёл к окну. За стеклом — город. Но не тот, что он знал. Этот — черно-белый, как из архивной хроники. Каждое окно — глаз. Каждая арка — ловушка. Каждая улица — как строка в протоколе.
«Я сам стал строчкой. Но я напишу следующую. Я».
Он коснулся стекла лбом.
И в ту секунду — впервые с начала всего — не почувствовал холода.
Глава 123
Говори, пока можно
Кафе на углу Петровки выглядело почти забытым: деревянная вывеска без названия, запотевшие окна, к которым изнутри прислонялись круглые столики. Мирослав зашёл внутрь, будто в другой мир — тихий, тёплый, не требующий срочного ответа на чужой вопрос. Мягкий свет ламп, укрытых вишнёвыми абажурами, ложился пятнами на деревянный пол. Пахло крепким кофе, чуть пережаренной корицей и тёплой буханкой, которую только что достали из духовки. Людей было мало — двое за шахматной доской, ещё один читал газету, щурясь в очках.
Он прошёл к столику у окна — ближе к лампе, но дальше от других голосов. Николай уже сидел, курил — табак у него был какой-то странный, сладкий, вонючий. Мирослав снял пальто, положил шапку на соседний стул и присел напротив, не говоря ни слова. Тишина между ними была почти дружеской.
— Опоздал, — лениво сказал Николай, отложив папиросу. — Я уже думал, тебя в Кремле прописали.
— Лучше бы прописали, чем заставили отчитываться за каждое движение, — ответил Мирослав, не улыбаясь.
Николай кивнул официанту, показал два пальца. Через пару минут перед ними поставили чайник с кипятком, две пиалы, блюдце с сухариками. Ни сахара, ни молока — ничего лишнего. Мирослав налил чай, закусил губу.
«После всего, что произошло, мне нужно просто выдохнуть. Николай — единственный человек, которому я могу сказать всё, не опасаясь последствий».
— Ну как, — снова начал Николай. — Дышится в новом звании?
Мирослав посмотрел в окно. За стеклом, будто на экране, двигалась Москва — кареты, вороны, огни витрин. Он молчал. Потом медленно сказал:
— Как будто шея затянута чем-то невидимым. Ты идёшь, улыбаешься, говоришь уверенно — а внутри будто воронка. Только не засасывает, а сдавливает.
Николай наклонился ближе, заговорил тихо:
— Боишься?
— Всего, — кивнул Мирослав. — Слова. Паузы. Не того взгляда. Даже вот этого чая. Вдруг кто-то смотрит. Вдруг заметит, как я держу чашку. А потом — доклад. И ты не врач, не человек. Ты — ошибка.
— Но ведь ты всё ещё Миргородский, — произнёс Николай, и в его голосе звучало не сомнение, а проверка.
Мирослав сжал кулак.
— Я не знаю, кто я. Утром я — омега. Вечером — руководитель реформ. Ночью — человек, которого может не быть завтра. Я боюсь себя в каждом из этих обличий.
— Тогда почему ты пришёл? — спросил Николай, не отводя взгляда.
Мирослав пожал плечами.
— Потому что ты один, кто говорит со мной, как с равным. Не как с приказом. Не как с мишенью. Не как с загадкой.
— И тебе этого мало? — тихо.
— Мало, — повторил он. — Но хоть что-то.
«Он поймёт. Он не задаст вопрос, на который мне нельзя ответить. Он просто даст мне быть».
Николай посмотрел на него долгим взглядом. Потом достал из кармана сложенный вчетверо клочок бумаги и передал Мирославу.
— Адрес. Там живёт фельдшер, который служил в особом отделе. Я обещал ему познакомить с человеком, у которого есть план. Он ничего не решит — но он умеет слушать. Может, тебе пригодится.
Мирослав взял бумажку, не разворачивая. Положил во внутренний карман.
— Спасибо.
— Не за что. Ты ведь не просил.
Он улыбнулся — и впервые за день это была настоящая улыбка, без долга, без страха.
В воздухе повисло облегчение. Как будто кто-то невидимый отступил. Как будто в этой тёплой тени старого кафе не действовали законы 1935 года. Хотя бы на час. Хотя бы пока чай не остыл.
Официант убрал