и красоту (я живо представляю себе, как морщится при этих безнадежно устарелых словах физиономия моего оппонента, предпочитающего смаковать фанайловские страшилки). Причем, на беду, – даже
в наше ужасное время, чем, может статься, первым об этом времени и запомнится.
А вот и совсем уж «скупой на стихи» Чухонцев. Это о нем один не по возрасту молодящийся медиакритик кричал мне недавно на целый зал: «Мертвый поэт! мертвый!» Боюсь только, сам он не то что мертв, а даже и не родился – как читатель: не читал и не прочел. Кстати, о реальном размере художника – величине, всегда определяемой субъективно, на глазок, – единственной более-менее объективно говорящей приметой служит мера его воздействия на собратьев по цеху (я не об эпигонах, а о тех, кто почувствовал изменившийся состав поэтической атмосферы). Стихи Чухонцева на этот состав давно и ощутимо влияют – но только раннего Чухонцева. А головокружительную поэтику позднего, того, что в «Фифии» и после, в немногих опубликованных, а большей частью еще неопубликованных стихах, боюсь, ожидает та же участь, что и упомянутого выше Иннокентия Анненского.
Плохо замечен, плохо прочитан – несмотря на обилие публикаций и книг – как раз в наше время складывающий из безукоризненных и парадоксальных коротких притч-этюдов свою философско-лирическую панораму Владимир Салимон. О нем мне уже довелось написать, к той статье и отсылаю[10].
Похожий случай с еще меньше замеченным и прочитанным Сергеем Стратановским, примерно на рубеже тысячелетия резко сменившим манеру письма и выработавшим странно-отрывочную, чрезвычайного душевного напряжения и зоркости поэтику, – вот уж действительно подлинно явившееся новое, почти не замеченное любителями новизны.
А многие ли приметили, как радикально изменилась, перешла в иное качество поэзия Веры Павловой? Кажется, только Игорь Шайтанов в своей статье 2005 года[11], позже вошедшей в его книгу «Дело вкуса» (2007). Хотя я и не соглашусь с коллегой, что ее предшествующие стихи были чуть ли не сплошь «проект», но именно он первым разглядел обретенную ею степень лирической – и в филологическом, и в житейском смысле слова – свободы: той невероятной мудрой наивности (последняя, в минувшем году вышедшая, ее книга так и называется «Мудрая дура»), которую невозможно сымитировать и которая позволяет ей называть любовь – словами.
Я тут нарочно обхожусь без цитат: всякий желающий в состоянии найти их сам в журналах, в книгах, да хоть бы и в Интернете. И кстати, обнаружит там и другие не менее интересные поэтические события. Например, появившееся после нескольких лет довольно сумбурных и искусственных опытов своим лирическим голосом написанное стихотворение Тимура Кибирова «Впервые ребеночек…» в 1-м номере «Знамени» за нынешний год[12], не затерявшееся среди других там же им напечатанных «греко- и римско-кафолических» словесных упражнений – я и не переставал верить в этого поэта. А во 2-м номере того же журнала – чудесное стихотворение Алексея Цветкова («Никакого обратно», да еще и «Парадокс Ферми», пожалуй), к счастью, кажется, начинающего остывать к своему уж точно что «проекту».
Причем движение идет не только на «магистральном» направлении. Именно сейчас реальную значимость обрели пролагающие свои боковые, пусть достаточно узкие, но приметные тропы Евгений Карасев и упомянутый уже Борис Херсонский. А впрочем, это лет через тридцать будет видно, где именно пролегла «магистраль».
У меня вообще впечатление, что лучшие современные поэты пишут не для современников-сверстников, а для полусовременников: двадцатилетних – но не теперешних, а тех, какими они станут через 30 лет…
Думаю, Владимир Новиков не ошибся, предсказав все в том же выпуске «L-критики», что «филологический стих» уйдет в землю, сделавшись гумусом для поэзии «дикорастущей, свежей и смелой» нового века. Именно тут-то и обозначился водораздел, за которым поверхностному взгляду может чудиться «промежуток». Именно «филологическая» поэзия, построенная на словесном приеме, который так легко заменяется на иной, создавала иллюзию непрерывного «обновления»: череды «школ» и «поколений». А ведь «ничто так не способствует укреплению снобизма, как частая смена поэтических поколений при одном и том же читателе. Читатель приучается чувствовать себя зрителем в партере; перед ним дефилируют сменяющиеся школы». Это – Мандельштам, и напечатано было в том же 1924-м, что и тыняновский «Промежуток».
Мы теперь свидетели органического, без гидропоники, развития поэзии. Той, что создается реально существующими поэтами. И не только в столицах. Назову хоть всегда писавшего сильно (правда, не всегда ровно), а в последние несколько лет не только доказавшего серьезность своей поэтической позиции, но и приметно расширившего ее территорию волгоградца Сергея Васильева, чьи последние стихи можно прочесть в этом же номере «Ариона». Или давно и приметно присутствующего в поэтическом пространстве «наивного метафизика» туляка Алексея Дьячкова, чья непомерно запоздалая первая книжка вот-вот должна увидеть свет. Или тоже первая, но совершенно зрелая, вся распечатанная по журналам книга еще одного настоящего «тридцатилетнего» – не торопившегося с выходом и ни на кого не похожего костромича Владимира Иванова. Она должна выйти раньше, чем этот номер журнала попадет к читателям. И я ведь упомянул лишь самых очевидных.
Так что никаких промежутков – все та же теснота словесного ряда.
«Арион», 2009, № 3
Куда ж нам плыть?.. Записки о поэтическом замысле
Счастлив, кто падает вниз головой:
Мир для него хоть на миг – а иной.
В. Ходасевич
Всякий школьник знает, что будущая «Боярыня Морозова» явилась художнику Сурикову, когда тот увидел ворону, бившуюся на снегу.
Если путать живопись с исторической иллюстрацией, роль вороны свелась к композиции. Если нет, то – составила художественную идею картины. То есть поводом ее написать стало не совсем то, о чем обычно рассказывают столпившимся вокруг полотна экскурсантам. Не драма страдающих за свою веру раскольников и даже не судьба са́мой житийной страстотерпицы Раскола. А тревожная метафора черного треугольника крыла, воздетого к белесому небу. На холсте она обратилась в знаменитый трагический жест, потянувший за собою, в согласии с обычаями и привычками тогдашней живописи, весь немалый литературный багаж, а заодно и остальное, заполнившее в конечном счете полотно: сани, нищего, месиво лиц, церковные купола на дальнем плане, бегущего за санями мальчика, – впечатляющие, пригодные для разглядывания детали.
В другое время, в других обстоятельствах тот же замысел мог бы воплотиться иначе. И куда рафинированней. К примеру, в каком-нибудь «Черном треугольнике». Только тогда музейным поводырям было бы не о чем повествовать: пересказывать поэтическую идею дело неблагодарное.
Эйнштейн говорил, что если в открытии есть действительный физический смысл, его возможно в доступной форме растолковать шестилетнему ребенку. Он и правда в двух фразах проиллюстрировал своей маленькой внучке суть общей теории относительности.