Ситуация этико-политического выбора, в которую были поставлены и Бродский, и остальные члены «волшебного хора», имела для Ахматовой свойства автопроекции – после большевистского переворота 1917 года ей самой пришлось делать подобный выбор, причем уникальная позиция «самоустранения <…> из [советской] литературной жизни»[100], которую она окончательно заняла к середине 1920-х годов, характеризовалась беспрецедентным для тогдашних писательских кругов радикализмом, распространявшимся и на участие в официальных литературных институциях. В 1929 году в знак протеста против травли Е. И. Замятина и Б. А. Пильняка Ахматова выходит из Всероссийского Союза писателей. В 1934 году она – единственная из сколько-нибудь заметных писателей, живущих в СССР – не подает заявления на вступление в создаваемый Сталиным Союз советских писателей[101]. Несмотря на некоторое формальное смягчение (вызванное инициативами власти в 1939 году) этой позиции, Ахматова вплоть до конца жизни сохраняет внутреннее дистанцирование от официального литературного мира, даже в биографии Мандельштама, позиционируемого ею с конца 1950-х годов в качестве ближайшего литературного соратника, отказываясь принимать и понимать его усилия по интеграции в СП в 1937–1938 годах[102]. Политическая составляющая ее влияния на Бродского эксплицировалась самой Ахматовой в дружеском кругу (в контексте преследований молодого поэта властями): «Будут говорить: он антисоветчик, потому что его воспитала Ахматова. „Ахматовский выкормыш“»[103].
Определяющее для дальнейшей судьбы Бродского и для его (само)позиционирования в литературном поле 1960-х годов влияние патронажа Ахматовой – с одной стороны, со всей присущей ей системой политических и эстетических пристрастий и, с другой, с выработанной ею уникальной моделью автономного существования в советской литературе – становится особенно отчетливым на фоне одновременно развивающихся литературных карьер его сверстников и знакомых, также пользовавшихся поддержкой авторитетных фигур из числа советских классиков с дореволюционным «стажем». Прежде всего мы имеем в виду молодого (на четыре года старше Бродского) ленинградского поэта Виктора Соснору[104].
Спустя два дня после того, как органы милиции по предписанию КГБ вынесли Бродскому «предупреждение о трудоустройстве», 21 июля 1962 года в газете «Вечерний Ленинград» появилась анонимная заметка о выходе в Ленинграде нового поэтического сборника – «Первая книга поэта-слесаря»:
Ленинградское отделение издательства «Советский писатель» выпустило первую книгу стихов Виктора Сосноры «Январский ливень».
Автор работает слесарем на Невском машиностроительном заводе имени В. И. Ленина. Известный советский поэт Николай Асеев написал в предисловии: «Соснора привлек мое внимание стихами, не похожими на обычные, часто печатаемые». И действительно, читатель найдет в книге поэзию своеобразную, самобытную, хотя голос поэта подчас резковат.
Второй раздел книги, названный «За Изюмским бугром», написан по мотивам «Повести временных лет» и «Слова о полку Игореве»[105].
Этот газетный текст с замечательной полнотой описывает сценарий литературной легитимации, полностью противоположный выбранному Бродским.
Начать с того, что отчетливо педалируемая (вынесенная в заголовок заметки) социальная идентификация молодого поэта как «слесаря» призвана снять вопрос, оказавшийся (с подачи КГБ) роковым для Бродского: на момент публикации первой книги Соснора, состоявший в руководимом Д. Я. Даром ЛИТО «Голос юности», еще не был членом СП[106] и, в соответствии с советской идеологией, не мог обозначаться просто как «поэт» – эту квалификацию давала лишь кооптация в ряды советских писателей, то есть членство в их официальном союзе. «Самозванное» (то есть не санкционированное государством), как в случае Бродского, причисление себя к литераторам подлежало общественному осуждению и наказанию – в таком случае с точки зрения властей оно служило лишь маскировкой социального паразитизма («тунеядства»).
Эти правила советского литературного быта хорошо понимал избранный Соснорой «патроном» и сыгравший ключевую роль в издании «Январского ливня» Н. Н. Асеев – один из ветеранов советской поэзии (сверстник Ахматовой), начинавший в 1910-е годы как футурист, впоследствии, однако, по стремящемуся к академической беспристрастности замечанию М. Л. Гаспарова, «сознательно ушедший на подчиненную роль при Маяковском, а потом быстро обессилевший в языковом бесчувствии новой эпохи»[107] и в этом качестве ставший лауреатом Сталинской премии (1941).
С констатации:
<…> с 1958 г. по сей день Соснора слесарь Невского Машиностроительного завода имени Ленина. Трудная биография и трудные стихи, так же разнородные, как и переброска с места на место в годы детства. Трудный путь комсомольца-слесаря в литературу[108], —
начинает Асеев внутреннюю рецензию на книгу Сосноры, обосновывая в полном соответствии с идейными установками компартии ценность стихов молодого автора его социальным происхождением и опытом.
Как видим, использованный Асеевым, давно и полностью принявшим установленные советской властью правила игры в литературе, метод протежирования молодому поэту оказался чрезвычайно эффективным. По замечанию Льва Лосева, Соснора (по сравнению с Бродским) «решительнее экспериментировал с литературными формами»[109] – и газетная оговорка «голос поэта подчас резковат» подразумевает именно этот, восходящий к Маяковскому (канонизированному еще в 1936 году Сталиным), «советский авангардизм». Однако для официальной литературной системы он был (пусть и с оговорками) допустимее более консервативной, но зато отягощенной независимым от общественных конвенций поведением поэтики Бродского, ориентировавшегося, в свою очередь, на уникальный опыт «асоветского» существования Ахматовой, для которой реализуемые Асеевым сценарии литературного патронажа были неприемлемы[110].
5
Одной из составляющих ахматовской поддержки бескомпромиссности «аввакумовцев» было демонстративное противопоставление Бродского, уже к 1962 году выделяемого Ахматовой из этого круга в качестве бесспорного лидера, – молодым корифеям тогдашней «официальной» поэтической сцены в СССР, в первую очередь Евгению Евтушенко и Андрею Вознесенскому. Таким образом, к Ахматовой восходит сыгравшая, как мы увидим далее, в литературном и биографическом самоопределении Бродского немаловажную роль тема его «соперничества» с этими вождями оттепельной советской поэзии.
Сам Бродский позднее вспоминал об этом так:
Единственное отталкивание, которое имело место быть [у Ахматовой], это отталкивание от молодых людей в Москве, которые, как ни горько и ни стыдно, представляли русскую поэзию за рубежом в то время. И были весьма популярны, как, впрочем, они и сейчас популярны среди молодежи. Я имею в виду Евтушенко и Вознесенского[111].
В этот период Ахматова, всегда внимательная к биографическому тексту, особенно увлечена вопросами литературной биографии и связанной с ней проблемой места в поэтической иерархии – прежде всего, применительно к себе самой и к Осипу Мандельштаму, чья поэзия после многолетнего перерыва возвращалась тогда к читателю. С точки зрения Ахматовой, ее литературный путь, искаженный, с одной стороны, цензурными запретами в СССР, а с другой – эмигрантской дезинформацией и непониманием, нуждается в «правильном» освещении, возможном только при сохранении ее контроля над необходимой для этого информацией. Этот же принцип, впоследствии взятый, по нашему мнению, именно с подачи Ахматовой на вооружение Н. Я. Мандельштам, используется ею при подходе к восстановлению места Мандельштама в русской литературе. Но если работа по автоканонизации и канонизации Мандельштама есть, в сущности, ретроактивное исправление ошибок
