как Герцен ставил его очень высоко. Ворцель был первым, кто с горячей симпатией пошел навстречу Герцену, когда в нем созрел давно взлелеянный план издания в Лондоне русского журнала, чтобы таким путем бороться с деспотизмом в России… Поляк Ворцель первый постиг высоту этой идеи и радостно к ней присоединился, причем дал Герцену возможность через польских эмигрантов переправлять брошюры в Польшу и Россию… Я присутствовала при том, как Ворцель принял из рук Герцена первый отпечатанный в Лондоне листок на русском языке, и разделяла радостное умиление обоих»[518]. Особое отношение Герцена к полякам отмечает и Исайя Берлин. «Дом Герцена, правильнее сказать, дома, ибо он постоянно переезжал, стали местом паломничества радикально настроенных эмигрантов из разных стран, в частности поляков, с которыми он сохранял теплые отношения на протяжении всей жизни, что было исключением для русской среды…»[519]
Весьма любопытный элемент польского влияния на Герцена передает А. Валицкий. По его мнению, на Герцена особое влияние оказал А. Мицкевич. «Подобно славянофилам, Мицкевич идеализировал общинную традицию славян, но – в отличие от славянофилов – видел в ней зародыш совершенно нового мира, близкого идеям социалистов, мира, который придет на смену старому порядку после победы социальной революции. В этом (подчеркнуто автором. – В.Б.) революционном истолковании идея особого предназначения славян оказывалась для Герцена убедительной. Сомнение у него вызывало только связывание этой идеи с польским мессианизмом»[520].
В этих условиях трудно было ожидать какой-либо объективности Герцена в оценке восстания. Он смотрел на него «польскими глазами», воспринимая польских революционеров в качестве союзников по разрушению «кровавого материка». Почти пятнадцать лет он был оторван от русской почвы. В этой связи весьма показательны самые свежие оценки польского восстания, которые Герцен дал в «Письме к Гарибальди» (1863): «Мы знали, а правительство знало это лучше нас, что трудно возбудить в русском народе деятельное ожесточение против Польши, и очень хорошо избрало свою почву. На вымыслах вроде Варфоломеевой ночи трудно было далеко уйти. Это годилось для солдат, и то при дозволении грабежа. Для народа этого было мало. Правительство стало выдавать польское восстание за враждебное крестьянам и греческой церкви, за восстание исключительно шляхетское и католическое – таким образом, оно становилось защитником масс и греческого православия, придавая себе вид более революционный и демократический, чем революция (курсив мой. – В.Б.). Император Александр II, бывши в Нижнем, молился коленопреклоненный у могилы Минина, доблестного гражданина, поднявшего в 1612 г. государство против поляков, прося бога поддержать его против врага, т. е. против “нескольких сотен повстанцев без оружия и уже давно побежденных”, как постоянно печатали об них в русских журналах»[521].
Очевидно, что оценки Герцена не имели ничего общего с действительностью. Террор польской Директории направлялся именно против крестьянства и православной церкви, к тому же инициаторами восстания были шляхта и католические круги. Однако будет справедливым отметить, что иной позиции у Герцена быть не могло. Не далекая Россия, а близкие польские эмигранты определяли его мышление.
В этой связи совершенно оторванными от реальности воспринимаются фразы Герцена о том, что «народное правительство в Польше должно было “признать землю крестьянской“ и предоставить ее распределение ”воле народа”»[522]. Герцен, видимо, понимал, что «народное польское» правительство могло поступить иначе и крестьяне ничего бы не получили.
Герцен открыто выступал против мер, которое осуществляло правительство. Для него это было проявлением «дикого кровожадного патриотизма». «Великая интрига улетучилась бы, и весь этот разожженный ужасом дикий, кровожадный патриотизм выдохся бы, не успевши отравить ум и сердце простых и честных людей. Вызывая чувство ненависти и свирепого озлобления, убивая противников с монгольским бесчеловечием, отбирая имущества у помещиков Западного края (курсив мой. – В.Б.), правительство не имело другой цели, как усмирение восстания и сохранение власти в областях»[523].
Реакция Герцена на изъятие имущества у польской шляхты не может не обескураживать. Именно шляхта, помещики Западного края, целенаправленно лишала крестьян земли. Такая позиция польских помещиков не могла не идти вразрез с идеями Герцена.
В целом политика русского правительства в Западном крае и Польше вызывала неприятие у Герцена. Политический режим империи, как и ее представители на местах, вызывали озлобление мыслителя. Движимый сочувствием к восставшим, Герцен, как всегда, демонизировал русских государственных деятелей, приписывал им имманентную кровожадность. Такой демонизированной личностью был граф М.Н. Муравьев («Вешатель»). Герцен не жалел эпитетов для придания Муравьеву зловещих качеств: «Палач, вместо клейма, отметит своими чертами падшую часть русского общества, ту, которая рукоплещет казням, как победам, и выбрала этого урода своим великим мужем. Все брильянты императорской короны и всё масло помазания не спасут венчанный лоб человека, отыскавшего где-то заброшенного людоеда, чтоб его послать на “умиротворение” несчастного края. Портрет этот пусть сохранится для того, чтоб дети научились презирать тех отцов, которые в пьяном раболепьи телеграфировали любовь и сочувствие этому бесшейному бульдогу, налитому водой, этой жабе с отвислыми щеками, с полузаплывшими глазами, этому калмыку с выражением плотоядной, пересыщенной злобы, достигнувшей какой-то растительной бесчувственности…»[524]
Трудно представить что-нибудь сопоставимое с масштабом фальсификации, предпринятой Герценом. Реакция Герцена на деятельность Муравьева не имеет ничего общего ни с объективностью, ни с реальными действиями этого человека, ни с попыткой хотя бы в чем-то разобраться.
Генетическая черта русского государства и народа, в представлении Герцена, – «материк рабства». Отвечая на письмо Гарибальди, Герцен нападает на патриотизм, пишет об исконном раболепии и дикости русской власти. «Эта позорная полоса нашей истории тем больше отвратительна, что она вовсе не нужна. Вызванная трусостью, подхваченная, с одной стороны, раболепием, с другой – свирепым патриотизмом, она не имеет оправдания (курсив мой. – В.Б.). Она пройдет, и пройдет скоро, в этом нет сомнения, но след ее останется; и как исчезнувший рубец кнута выступает при известных обстоятельствах…»[525]
Решительно нападал Герцен на Ивана Аксакова. Иван Сергеевич Аксаков в польском вопросе стоял на защите русской народности, выступая за ее права в Западном крае.
«Наконец-то для Москвы, как для Помпеи, настает последний День. Издатель его едет на Волынь – спасать народность русскую»[526]. В заметке «На Волынь!», являющейся ответом на статью Аксакова от 1 февраля, Герцен приводит слова славянофила о необходимости поднять значение русских на Волыни. «Каким образом можно было православное, верное Руси и русскому царю русское крестьянское население смутить и нравственно обессилить?.. Что же нам делать?
Не ложится ли на нас всех, честных, способных, образованных, тяжким упреком это мужицкое раздумье, эта горечь родного чувства? На Волынь – вот что надо. Надо всем, которые свободны, могут располагать собою, в ком