уродину дочку. Посоветовал ей отыскать бабку. В жизни ведь как, иной не травки, доброго слова – хыть и не поп я, – надобно, чтоб сердце отошло от забот и печалей. Прихворнет человек душевно, ему бы потолковать с кем, выговориться… тогда я не против. Позвали как-то в село – там я уж давненько не живу – помоги, мальчонка шибко хворый. Вот пою его из ложки и присказульку говорю, про то, как «у сороки боли́, у вороны боли́, нашего Ванятку от хвори борони».
Мальчонка заулыбался, ручонки тянет ко мне. А матери шепчу: рахит у сыночка. Молочка давай, шипичку заваривай… Она в слезы: корова пала, без мужика в доме – в бане угорел. А их вон трое, мал-мала меньше… Тут сочувствием словесным не поможешь. Уговорил Павлушку – бегает он через два дня с туесочком козьего молока…
– У кого ты учился врачеванию? – осторожно спрашивал Степан.
– У кого? – рассмеялся дед. – Учился я читать и писать, выучился – петь да плясать. Слыхивал ли ты, как волки поют, иль видел, как пляшет человек, когда лапоточки дырявые. Я своего отца не помню. – Глаза рассказчика посуровели. – Мать ещё мальчонкой потерял, так и жил у чужих людей на побегушках. И холодно, и голодно, и мошна пуста. Кабы не дед мой Лихан – фамилия у него была Лихих – пропал бы совсем. Забрал он меня в лес, на кордон. Царствие ему небесное, Лихан, так его все звали, мужик был – я те дам! Справный, справедливый, и как лесник – лютый до порубщиков леса. Поколесили мы с ним дивно. Пешком, верхами, на телеге по полянам, перелескам, логам и горам. Исколесили всю Уральскую дачу, а это – не мало, не много несколько сот десятин. Дак вот, дед Лихан, дабы не одичать в лесу, много поучительного говорил, и засело то в мою непутевую башку. Мол, кажная травка, кажный листок можно, знаючи, употреблять на пользу человеку. Энтот вот исть100, тот в чай годится, из того зелье варить и хвори лечить. Знай, внучек, учиться никогда не стыдно, стыдно не знать того, чему тебя учили. Понимай смысл уральского многотравья, обилия цветов, окропленных утренней росой, слушай шепот придорожных кустов, политых живительным дождем, и думай, научись радоваться любому крохотному ростку, каждой былинке, ибо в них солнышка свет…
– Но к зиме все отмирает, – недоумевал Степан.
– Ничто на свете не вечно, но с наступлением весны все возрождается внове. И божий человек родится, живет, мучается, и уходит в небытие, но остается потомство, и радость земная вертается… и вот мы с ним среза́ли пахучие цветы, собирали спелые ягоды, выкапывали коренья. В долгие зимние вечера он меня грамоте учил, велел травки записывать и снадобья варить. Многие годы он прожил. Как мох на камне седым стал Лихан, а когда занемог, велел из пестеря «Травник» достать. Книжка заветная и полезная была у него. Сказал: память – капитал ненадежный, почитывай и записывай. Хоть тупой карандаш, все же след на бумаге оставит…
– Каждая травинка… – в тихой задумчивости проговорил Степан. – Выходит так: бери клок сена, заваривай прикладывай к чирьям, ранам, коли любая трава – лекарство. Тогда и веник – лекарство?
– Оно вроде бы так, и не так. Вот одна учителька говорила – из-би-рательно. И веник березовый полезен, – оживился Тимофей. – Кожа на человеке подобна мелкой сетке. А в дырочки, ежели не мылся, за неделю набивается много грязи. Вот я тя напарю в бане, с тебя пот польет ручьями, и те ручьи вымоют из дырочек кожи всю грязь… Мало того, веник свой сок, свою пахучесть в кожу вольет и потому человек из бани выходит помолодевший. А ты «клок сена», – улыбнулся словоохотливый дед.
– Ты знаешь, сынок, вот не приведи господь, случись беда – сгинет вся зелень, Земля станет подобна той пыльной дороге в жару, и человечеству не жить боле… А про мудрое слово «избирательно» скажу тебе так. Каждая скотинка только свою травку щиплет, а мужик на покосе из рядков елочки-хвощи да чемерицу выдергивает. Бессловесная скотинка, скажем, когда захворает, и та выбирает травку для пользы своей. У меня за избушкой валерианка растет, дак туда кошка повадилась – все дудки обгрызла… Вон Полкашка мой в прошлом лете, – чует сучий сын, про него разговор идет, оттого и хвостом помахивает, – умудрился на гадюку-змею наступить, тяпнула! Визг поднял Полкашка и смотался к речке, в кусты. Я его искать, нашел. Лежит, глянь, а задняя нога его прямо в полено распухла. Ластится ко мне, а встать на ноженьку не может, виноватится вроде, а сам меленькую травку сощипывает. Сорвал я её, в пальцах помял и подивился немало: никогда такой не видывал. Вроде он, Полкашка мне её указал. Я, старый пень, её не сохранил. Листаю «Травник», в тетрадочке отыскиваю – нету! А Полкаша дён через десять вернулся домой, живой-здоровый, шерсть клочками на боках, ребра вот-вот шкуру проткнут, но веселый…
Стоя на чурбачке, Панька развешивал под навесом на тонкую веревку пучки ярко-желтых головок ранних весенних цветов мать-и-мачехи. Степан левой рукой – правая на перевязи – помогал ему, подавая из корзины.
– И ты лекарем станешь, как подрастешь? – спросил мальчика Степан.
– Ну, – утвердительно ответил тот. – Цветки, те настоять надо с малиной-ягодой, с анисом, знаешь дикий укроп? Добре тот настой при простуде жар снижает…
– Да ты прямо – знахарь! С этих лет…
– Не, – ответил мальчик. – Дедка мой – то человек. Чудит правда немало. – Панька залился веселым смехом. – Словил тетерку с перебитой ногой, привязал к ейной ноге палочку и выпустил. Я ему: «Деда, варево было». А он мне: «Нам с того варева мало проку – весной птица дохленькая, у тетерки скоро птенцы вылупятся, яички стынут. А ты – варево…».
Поправляясь, Степан часто прохаживался вокруг избушки, доходил до смолокурки, что была в десятке саженей от обиталища мудрого старика, и часто окидывал взглядом дорогу в село.
– Видно, ты все мамашу высматриваешь, или зазнобу, – заметил дед Тимофей. И не дождавшись ответа, продолжал спокойно:
– Мать и дитя единой веревочкой связаны: пуповиной и сердцем. Она к тебе тянется – ты её ждешь… Однако, видать, другие заботы держат её. Прикатит, помяни мое слово. На то – мать. Отца с собой позовет!
Лицо Степана потемнело.
– Ну-ну, не серчай, – продолжал дед.
– Отец – всему голова! Имя отца с богом связано, и не зря писано: бог, отец и святой дух…
Да! Коли который по молодости вбил в башку, отец, мол, не прав,