том, как приглядывались к нам иные из них, нечто более значительное, чем простое желание смягчить наши сердца. Чувствуя свою беззащитность и ненадежность тех, кто укрывал их до сих пор, они тянулись мимовольно, едва ли вполне сознавая это, к людям враждебного им, но побеждающего на их глазах лагеря. Извечная сила материнства, жажда роста, опыления, властный голос крови сказывались здесь с тою неукротимостью, с какою полые воды, встретив на своем пути каменную граду, выходят из берегов, роют себе новые русла.
День был дождливый, ветреный, с колеблющимися кисейными далями, с мокрым глянцем на придорожных соснах, с морщинистыми под ветром лужами по рытвинам. К сумеркам из-за облачной завесы, на западе, прорвалось мутное солнечное зарево. Обоз спускался к дачному поселку, до города оставалось верст десять, не больше. Ко мне подъехал Ермил.
— Тут усадьба Ноландта скоро… Не мешало бы заглянуть! Шут его знает, кто там сейчас?.. У адвоката — слышал? — сынок младший в гарнизоне генерала.
Я согласился с ним: заглянуть следовало.
— Пошлем-ка Бавыкина с парою конников… — предложил Ермил, поворачивая от меня.
Я остановил его:
— А что если мне туда?
Он чуть подумал.
— И то дело! Только не задерживайся.
— На переправе догоню, будь покоен.
XII
С двумя конными стрелками я завернул к усадьбе Ноландта. Никого, кроме работницы, потрясенной нашим появлением, мы не нашли здесь. Готовясь оставить дом, я выслал своих подлужан наружу, к коням, а сам попросил женщину указать мне комнату Анны.
— У вас тут до последнего дня проживала… — начал я и смешался, не зная, под каким именем Анна скрывалась в семье адвоката.
Работница ожидала, кутаясь с головою в огромную, как конская попона, шаль. Вспомнив, со слов адвоката, что он выдавал Анну за приезжую из Бежецка родную племянницу, я поднял голос:
— Покажите мне, где находилась у вас племянница…
— Ах, нету, нету ее! — подхватила женщина, приметно вздрагивая. — Вчера выбыла, а куда — не сказалась…
— Да, но где жила она? Слышите?! — прикрикнул я, видя, что понять меня не собираются.
Растерянно бормоча про себя, женщина сорвалась с места. Я последовал за нею.
— Тут жила барышня… — проговорила она, впуская меня в угловую, с окном и стеклянною дверью на балкон, комнату. — Тут! А только, убейте меня, ничего не знаю.
Я отстранил ее, прихлопнул за собою дверь и закружил по комнате.
Тяжелая у стены софа закидана постельным бельем. Между дверью и нарядным, в бронзе, шкафчиком что-то вроде туалета, с тазом, еще хранившим следы мыльной пены. На письменном столе — дешевенький гребень, из тех, какие носили в своих прическах слободские девушки Шугаевска.
Анна! Здесь жила Анна Рудакова… Ее нет и она здесь, каждая вещь вокруг согрета ее дыханием, касаниями ее рук.
Мое состояние должно быть понятно всякому, кто, подобно мне, перенес мучительную разлуку, не раз в мыслях прощался навеки с любимою и потом, неожиданно, оказался в комнате, где та провела много дней.
Взглянув через стеклянную дверь в глубину парка, я вышел на балкон.
Старые темностволые липы, аллея из лип, уходящая вдаль; остатки — ближе к дому — затейливой клумбы, решетчатая ограда в отсветах глухой зари, — все это встречало Анну ежедневно, утро и вечер, на всем этом несчетно раз останавливался взгляд милых опечаленных глаз ее. Сюда, по этим ступеням, она спускалась в парк, шла к той вон клумбе, озиралась по сторонам… Вздрогнув, я широко раскрываю глаза. Когда-то я уже видел Анну в этой аллее, вблизи этой решетчатой ограды, за тою вон клумбою! Но когда, при каких обстоятельствах?
То, о чем еще вчера слышал я от Мальцева и что непрестанно бередило мое сознание, вновь нахлынуло на меня, неуловимое в своей загадочности. Я возвращаюсь в комнату и мечусь из угла в угол, заглядываю всюду, рывком выдвигаю ящик стола, запускаю в глубину ящика руку. Так и есть! Впопыхах Анна не успела проверить стол. В ящике — книга, стопка писчей бумаги, плотный голубой конверт с тщательно выведенною надписью: «Лично, Анне Георгиевне Обориной». Под адресом — лиловый штамп с неясным обозначением штаба какого-то, не то полевого, не то запасного полка.
«Оборина, Анна Оборина!» — Я тискаю между пальцами конверт и ощущаю на скулах жгучий румянец. На сердце у меня смятение.
Анна под вымышленным именем племянницы адвоката, Анна в необычной обстановке, странная игра ее, эта переписка: «Лично, Анне Обориной…» Конверт был вскрыт до меня, он пуст.
«Спокойствие, спокойствие», — говорю я себе и продолжаю бегать глазами по столу, по софе, закиданной постельным бельем. У меня нестерпимое желание перевернуть все, сбросить с софы простыни, ощупать наволочки на подушках. «Опомнись, Никита! — останавливаю я себя. — На кого ты похож?..»
Я не узнаю себя, вернее, узнаю в себе кого-то, кто тайно, несмотря ни на что, жил во мне все эти годы. Подполье, тюрьма, мои мечты об особенном, совершенном мире человека, громкие фразы в моих писаниях, в разговорах с близкими, — все падает, отступает, погружается в сумрак. И это — при одной мысли, что тот, кого я считал своим безраздельно, имел что-то скрытое от меня, подчиненное своим собственным понятиям и целям… Ну да, целям! Потому что ведь не для развлечения же сидела Анна у Ноландтов, не ради же себя терпела она это паскудное окружение, получала эти голубые конверты со штампами…
Я сознаю всю дикость моей тревоги, темной, въедчивой, но не нахожу сил, чтобы отделаться от нее, и чувствую, как во мне подымается неприязнь к Анне. Словно не я, Глотов, а она, только она одна, повинна была в поднятой со дна моего сознания мути. Кажется, мне было бы легче видеть здесь, в чужом доме, следы самых тяжких ее страданий, только не эти… знаки загадочной ее деятельности среди ненавистных мне людей, врагов наших.
Гегель! Она читала Гегеля… Я вскидываю извлеченную из ящика стола книгу, тормошу ее, подымаю корешком вверх. С легким шорохом на стол падают сухие листья клена, а с ними — голубоватый, одного цвета с конвертом, обрывок бумаги: записка!
«Дорогая Анна Георгиевна», — читаю первую строку и, не заглядывая дальше, комкаю записку, опускаю ее вместе с конвертом в карман, рядом с наганом. Туда же прячу гребень Анны. Зачем, к чему? Очевидно, с тем только, чтобы возвратить все это Анне… За порогом, вскрикнув, отступает от меня работница. Должно быть, я кажусь ей кем-то, кто способен на всё самое страшное, а этот дом и каждая вещь, что в нем, отданы были ее попечению. Перепуганная насмерть,