Реза твои желания! В прошлом году в эту же пору мы ехали в Мешхед на повозке Наджафкули. Хороший был человек, да благословит покойного Аллах. Дела у нас тогда шли с каждым годом все лучше и лучше. За один раз мы собирали шесть-семь риалов. А иногда, ханум, и одиннадцать. С нами еще ехала жена смотрителя, да благословит и ее, покойницу, Аллах. От холода камни трескались. Повозку продувало насквозь. А у меня, как назло, начались колики. Ты представить себе не можешь, как эта женщина за мной ухаживала. Словно бабочка порхала вокруг. Укрыла своим одеялом. Разогрела кирпич, положила мне его на поясницу и приговаривала: «Алявийе-ханум, ты же сеидка, едешь на поклонение к своему предку, а паломники должны помогать друг другу». Не женщина, а чистый жемчуг. На всех стоянках меня обихаживала. Если бы не она, на мне бы уже седьмой саван сгнил. Да будет земля ей пухом. Летом, когда мы возвращались в Нишапур, ее укусила красная оса — есть такие осы. Она стала черной, как тутовая ягода, и отдала богу душу.
Тут в разговор вмешалась Джейран-ханум, та самая, у которой, словно из золотой жилы, лились изо рта молитвы и которая в свое время на счастье вытатуировала себе на языке изображение петуха. Кивнув на девушку, сидевшую рядом с парнем, она, перебирая четки, обратилась к Алявийе:
— Помните, в прошлом году я ехала вместе с вами в повозке? Да убережет от сглаза и благословит Аллах, неужели это та самая Эсмат-садат? Как она выросла!
— В этом году ей двенадцатый пошел.
— Ну и ну. Да благословит тебя Аллах, девочка!
— Я ведь, ханум, сама еще молодая. Это жизнь меня так скрючила. Волосы стали сивыми, как зрелый ячмень, — все от болезней. Помните тот страшный год? Никогда нельзя терять голову. А дочь моя — вся в меня — безголовая. Видели, какой она была в прошлом году, когда я привезла ее в Мешхед? Цветочек, настоящая красавица. Густые волосы копной лежали на спине. Щечки налитые. Сперва она стала сиге[28] маклера Абдолхалыка, наркомана и скряги. Чем курица жирнее, тем хуже она несется! Деньги он загребал лопатой, но по скупости готов был из воды жир вытапливать. Впрочем, иначе ничего не накопишь. С самого утра он бегал, как ужаленный пес, рыскал в поисках наживы. А на вторую неделю, ханум, он вторую сиге привел в дом. Тут уж я поклялась отомстить ему так, чтобы об этом долго помнили. Короче говоря, ханум, не стану морочить вам голову — целых три месяца таскала я его из конторы в контору. Но с такого, как он, разве возьмешь что-нибудь? Кончилось тем, что я сама очень скоро потеряла то немногое, что удалось скопить. К тому же этот негодяй зажилил еще и калым в пять туманов. Единственное, чего я добилась, это развода, и стала подыскивать себе работу. Но что я, простая женщина, умела делать? Мыкалась, мыкалась, смотрю, от беготни только туфли рвутся. Наконец он все же согласился заплатить один туман и пойти на мировую. Ох, как только я его не срамила. Купи, говорю, на этот туман простокваши и намажь свою бесстыжую голову. Тебе только и надо было, что опоганить мою дочь. А тут смотрю, он и ко мне стал приставать. И однажды, ханум, хочешь верь, хочешь не верь, говорит: «Будешь моей сиге?» Я, конечно, давай его ругать. Еще этого мне не хватало! Негодяй и после смерти в саван нагадит. Нет уж, думаю. Сколько ты мне пакостей сделал! Мало того, что надул мою дочь, теперь и меня хочешь опозорить. Да чтоб тебе сдохнуть и попасть на покойницкий стол! «Ну и языкастая ты баба, — ответил он мне. — Сгорит твоя ругань — пеплом развеется! Своим языком ты и змею из норы выманишь, и семерых слепых дочерей замуж выпихнешь! А вот дочь твоя — рохля!» — «Но у тебя я этим языком никак не могу выклянчить несколько грошей, которые ты обещал как калым за невинность», — говорю я ему. А он, этот скряга, этот сукин сын, смеется. Короче говоря, с огромным трудом вырвала я у него еще кусок мыла и поношенную чадру, которую отдала дочери. А про себя подумала: «И то прибыль! С медведя хоть шерсти клок!» Да здравствуют возчики и возницы! Они, по крайней мере, и щедрее и великодушнее. А со всякими муллами и ахундами я дала себе слово больше не связываться.
— Жить можно и с сифилитиком — были бы деньги, — заявила тут Джейран-ханум.
Длинноносый Пандже-баши, укутавшись в шерстяную накидку, дремал на своем сундучке с сапожными инструментами. Лицо у него было рябое, между рябинами пробивалась редкая бороденка. Пожевывая смолу, он мрачно молчал, словно поводырь, у которого сдохла обезьяна. Но, прислушавшись к разговору, вдруг оживился.
— Разве ж это дело, ради благ мирских душу свою швырять то в огонь, то в воду. — Он извлек из-за щеки кусочек смолы и протянул Машади Маасуму. Тот схватил его и, кинув в рот, стал жевать.
Черноглазая Эсмат-садат, одетая в зеленоватого цвета атласную кофточку, бросила пристальный взгляд на защитника Пандже-баши и еще плотнее укуталась в чадру, из-под которой виднелся теперь только кончик носа, словно кончик двуствольного ружья. Алявийе между тем продолжала:
— Да, ханум. Не буду морочить вам голову. Трижды я отдавала ее в сиге и трижды брала развод. Родила она один раз и больше не рожала, видно, ее кто-то сглазил. А ребеночек умер.
Старая Феззе-баджи, повязанная рваным батистовым платком, из-под которого торчали седые лохмы, с задранным кверху подбородком и красным пятном на лбу от чрезмерно усердных поклонов во время намаза, покачала головой:
— Свою судьбу никто не в силах изменить, даже волшебная птица Симург.
— Тогда-то Эсмат и заболела столбняком. Туманов двадцать пришлось потратить на лекарства. А она все худеет и худеет, стала тонкой, как меч-рыба. Казалось, высморкается, и душа вон из тела. А как только ей стало немного получше, я повезла ее в Тегеран. Стала выхаживать. Как знать, может, это нечистая сила ее замучила. Во всяком случае, когда я раздобыла молитвенник, ей стало гораздо лучше. Конечно, она пока еще не совсем выздоровела, но сейчас у нее уже завязался жирок, чтоб шайтан оглох, ослеп и не сглазил. И все четыре конечности, слава Аллаху, в порядке. Я не хотела в этом году ехать в Мешхед, но вот Юзбаши упросил. Ну, думаю, значит, святой Реза призывает меня к себе, так и быть, возьму и ее с собой. Она ведь еще молоденькая, и нечего ей торчать