и, кажется, был продан. Контора из дома выехала в громадное правление фирмы на Устьинской набережной. Помещение это стало обставляться старинной мебелью, так как она стала входить в моду. Для этого существовал драпировщик Волков, только тем и занятой, чтобы рыскать за мебелью, случайно продававшейся; на его же обязанности было перевешивать картины. Смотрит Вера на картину, и захочется ей видеть ее в другом месте, при другом освещении – являются волковские мастера, уж просто жившие в доме, снимают картину и вешают на указанное место. Но и там нужно снимать что-то, а эта в новом освещении оказывается нехороша, нужно найти и для нее место – так и шла бесконечная перетасовка. 
Николай Иванович, не желая отставать от свояка и моды, тоже покупал, что подвертывалось, но не слышно было, чтобы покупки были удачны. Он покупал разное картинное старье. Был он городским головой, для приемов нужна была зала, а при стариках она исполняла должность столовой, но и столовая нужна городскому голове. Думали-думали и решили сломать зимний сад и на месте его сделать столовую. Зимний-то сад был небольшой, а тут требовалась столовая не меньше залы – и погнали новую стройку с самой земли. Вышел целый дом в 3 этажа: нижние пошли под Верину прислугу, а в верхнем стали проедаться боткинские береженые денежки.
 Эх, «скоро шар катится, коль под гору идет». С ним же катился и Петр Петрович. Здоровье стало падать, ноги [всё] хуже. В последний раз я видел его приехавшим с прогулки, а наверх его принесли уж в кресле. Было это зимой, а летом он кончился.
 Бедная Надежда Кондратьевна и не узнала, что он умер, так как уж окончательно впала в детство. Еще года два после его смерти она жила и все кричала, кричала день и ночь. Но дом был громадный, и крик этот слышался лишь в районе, где было ее помещение. При ней было штуки три сестер. Жизнь же шла в доме все тем же аллюром. Наконец и она скончалась.
 Я на похороны не попал, так как был за границей, но поехал на 40-й день и мало народу нашел в церкви. Были только свои. Над могилами этих старых людей, каких уж не народится в Москве, возник памятник в новом стиле, как эмблема того, что начали они складно, а кончили по-декадентски. На памятнике изображены их портреты в виде барельефов.
  Гучковские дети росли в условиях совершенно особенных: если мать их приучали ко всевозможным лишениям, то этих приучали к излишествам. К визитам к Иверской и в собор Петр Петрович прибавил теперь ежедневный визит к Вере и каждый день каждому ребенку привозил по игрушке. Архипычу пришла забота, какой он не видал за все долгие годы службы у Боткиных. Вере нужно же было находить все новые и новые игрушки, каких у ребят не было, – у них образовался целый магазин, ими была занята целая комната. Неудивительно, что дети потеряли к ним всякий интерес. Пришло время такое, что Архипыч сбился с ног, больше найти не мог игрушек, каких у детей не было. Он отправился тогда на базар, там купил самые грубые и дрянные игрушки, только дети кухарок употребляли такие. Петр Петрович разнес старика за такую покупку, но других не было, пришлось ехать с чем Бог послал. Удивлению его не было границ, когда дети, получив эти игрушки, пришли в неистовый восторг. Таких они еще не видали – их можно было швырять и ломать без нотаций со стороны бесчисленных воспитательниц!
 А воспитательниц было сколько угодно. В доме жили: француженка, немка и англичанка; была специально такая, что наблюдала за физическим развитием детей. Ежедневно ставились им градусники, делались кому надо бульки, ванны, все, что мог выдумать бездельный человек для заполнения своего времени. Все дети в своих туалетах не видали другого цвета, как белый, почему вечно слышали окрики нянек и гувернанток, что они испачкаются. Они не могли бегать, как хотели, играть, как хотели: костюмы могли быть запачканы! Дети росли хилыми и вялыми. За границу Вера ездить не любила, но взваленные ею на себя невыносимые заботы принудили наконец докторов заставить ее ехать хоть отдохнуть от такой канители. И она уехала, отдав детей на лето бабушке. А та распорядилась сшить им костюмы из любимого ей сурового полотна, были сделаны такие же фартуки, в саду насыпана гора песку, появились грешники, и дело пошло на лад. Ребята просто стали счастливы, поднялась возня, появилось баловство, они ожили и к приезду мамы приняли такой вид, что она только удивлялась, что случилось с детьми.
 Сделавшись «головихой» и пустившись вовсю, она была окружена умными людьми, то есть братцами Гучковыми, которые тоже помогали растаскивать боткинские карманы вплоть до того, что ездили на их лошадях. Кроме них, появились всевозможные деятели, и близким Вериным людям в этой компании стало делать нечего. Даже наша Лиза почти не бывала у нее. Но однажды попала: Вера была бесконечно рада отвести душу со старым другом, которому и поведала, что она чувствует себя, как в стае собак, которые все время ее терзают всевозможными протекциями, просьбами, заступничеством, что она так утомлена всем этим, что от нее остались кожа и кости. И действительно, силы ее оставляли, ей только оставалось лежать, не имея определенной болезни. Это продолжалось до тех пор, когда таковая наконец появилась и на почве истощенного организма сделала то, что Вера в короткое время сошла в могилу лет около 50.
 Очень удивительно, что все усилия Веры сделать из детей своих уродов пропали даром. Сколько мне ни приходилось слышать о них, всегда отзывы были как о милых и скромных людях. Вера желала, чтобы дочь моя была знакома с ее детьми, но непомерный ход Вериного дома всегда смущал мою жену, и из нашего знакомства вообще ничего не вышло.
 Еще при жизни Веры две ее дочери вышли замуж. Одна вышла за Карпова – одного из 18 Карповых, внуков архимиллионерши Марии Федоровны Морозовой, оставившей после своей смерти одними деньгами 50 000 000 и неисчислимые богатства, заключавшиеся в паях Никольской мануфактуры Саввы Морозова с сыновьями. Она была вдовой Тимофея Саввича, учредителя товарищества, и матерью Саввы Тимофеевича, жена которого, Зинаида Григорьевна, была столь прославлена в Москве.
 Другая сочеталась с сыном Николая Ивановича Прохорова, тоже архимиллионером, заказавшим однажды для какого-то из своих юбилеев моему портному Оттен, считавшемуся одним из первых в Москве, разом 40 ливрей по самой последней моде для своей многочисленной челяди.