убежищу, и навстречу им, радостно поскуливая, выбежала Шельма. Она виляла хвостом так, что тощий зад заносило, словно выражала радость за всех, кто ждал Веру и маму.
Пироги исчезли в один миг.
Слушая о том, как немцы хозяйничают в их доме, как Вера пряталась с мамой в картофельной ботве и как чуть не умерла со страху, когда шла к немецким солдатам, дед Григорий то плакал, то до слёз смеялся, то вздыхал. А когда Вера закончила рассказывать, улыбнулся и поднял брови.
– Чу-удо чу-удное! – привычно протянул он.
«Счастливый день», – хотела кивнуть Вера, но передумала. Конечно, то, что немецкие пули не настигли их, было большой удачей. То, что они с мамой донесли домой пироги с яблоками, да ещё и гороховый суп, – именно он был в котелке, – удачей, наверное, ещё большей. Но счастливым можно будет назвать только день, когда война закончится. Непременно победой Красной армии.
Вера прикрыла глаза и представила этот день: гладящего её по голове папу; возмужавших, в военной форме, Володю и Сашу; радостную Нину, которая выкладывает на стол конфеты в разноцветных фантиках; победные звуки труб по радио; себя с Толей, бегающих друг за другом по дому, – и улыбнулась.
Горохового супа хватило на целых два дня – по две ложки в день каждому. Его сначала хорошенько разогревали на огне, а потом долго-долго жевали, пока суп не превращался сначала в кашицу, а потом в жижу вроде киселя. Так что можно было считать, что ели и суп на первое, и кашу на второе, и странноватый, но всё же кисель на третье.
Обратно в город
Ещё через несколько дней решено было возвращаться. Куда? В город, где фашистские оккупанты уже установили свои порядки? Туда… Зато в свои дома. В тот день даже природа радовалась: на ясном небе светило солнце, а птицы звонко щебетали.
На подходе ко двору Вера заметила бегущую к ней Мэйсю.
– Верочка! – закричала та, распахнув руки для объятий. – Мы вчера вернулись из лесу. Я ночью на печке спала. Как и раньше. Как же хорошо!
В доме Лапенковых немцев уже не было. Только, казалось, намеренно устроенный ими беспорядок бросался в глаза.
Пока подружки обнимались и щебетали, мама пошла проверять кур – не померли ли с голоду. Из курятника доносилось слабое кудахтанье. Отперев дверь, мама выдохнула: живы. Пустой истрёпанный мешок, в котором хранилось зерно, валялся под ногами.
– Хоть додумались дыру проклевать да поесть. Ах вы, мои пеструшечки!
Следов зёрен, конечно, уже не было. Исхудавшие куры пошатывались на слабых лапах и упорно клевали подстилку из соломы, размолотую клювами в труху.
Вдруг калитка хлопнула.
– Матка, млеко, матка, яйки! – Высокий немец в страшных чёрных сапогах широко шагал по двору. – Шнель! Шнель! – поторапливал он, размахивая рукой: быстрее!
Положив в корзину одно яйцо – всё, что нашла Верина мама, он принялся сам шарить по гнёздам. Не найдя больше ничего, плюнул и пнул одну из кур так, что та отлетела и шмякнулась о стену курятника. Снова потребовал:
– Матка, млеко!
Вера с Мэйсей побежали домой и забились под лавку. Вера вспомнила об оставленном дома тряпичном зайце. Выползла из-под лавки и на четвереньках добралась до постели. Засунула руку под подушки… На месте! Вытащила зайца за уши и, быстро стукая коленками по полу, вернулась к Мэйсе. Под лавку к ним прибежала Бася. Прижалась к девочкам, легла и накрыла мордочку хвостом.
Толя, сжимая кулаки, смотрел в окно: мать, понурив голову, садилась доить Зорьку.
– Я б их всех! – процедил он. – Был бы постарше, взяли бы меня на фронт. Тогда б этих фашистов… Ну ничего, мы и тут с Витькой что-нибудь придумаем.
Пять марок
Теперь с Мэйсей было не погулять, даром что лето. Евреев, взрослых и детей, немцы держали в городе за ограждением из колючей проволоки. А тех, кто решался выйти, убивали.
«Матка, млеко, кура, яйки!» – слышалось почти каждый день. Требования немцев стали привычной частью жизни. Вера приоткрыла дверь и смотрела, как мама во дворе с мольбой говорила незваному гостю:
– У тебя у самого жёнка, киндеры. Вот и у меня.
– Матка, млеко! – повторял немец.
Каждый день приходили разные. Остроносые с выступавшими скулами и с полными, розовыми щеками; загорелые, с опущенными уголками губ и светлокожие, с гладкими лицами; приходил и круглобровый, в очках, и тот, у которого глаза будто сидели в ямках. А этот, улыбчивый, показался Вере совсем не страшным. Немного сонным.
– Своих кур держи, каб ты подавился, – ругалась на него мама, нехотя отпирая сарай.
Немец округлил глаза.
«Сейчас ударит!» – испугалась Вера: фашисты, какими бы на лицо ни были, ни с кем не церемонились: ни с женщинами, ни со стариками. Но немец вдруг торопливо заговорил:
– Матка, гут, гут. – И достал шелестящую бумажку.
– Ну и куды мне это? Твои пять марок, – сердито сказала мама. – Подтереться?
Немец достал вторую бумажку.
– У тебя киндеры есть? – спросила мама.
Немец закивал.
– Их хабе, матка, их хабе.
– Вот им и отошли. А мне не надо.
Мама зашла в курятник и вынесла оттуда пару яиц.
Немец улыбнулся.
«Может, не все они плохие? – подумала Вера, но тут же прогнала предательскую мысль: – Захватчики! Оккупанты! Враги!»
«Фашист!» – мысленно кричала она тем же вечером, когда широкоплечий, носатый немец, пришедший за молоком, направил автомат на Шельму, когда та бросилась на него с лаем.
Собака словно поняла этот жест, тут же прижала уши, заскулила и, опустив голову, поползла в конуру. Это её и спасло. «Был бы Толя дома, он бы этому немцу… Хотя, даже хорошо, что брат не видел. Не выдержал бы, побежал на защиту и… а почему Толи до сих пор нет? Уже темнеет. А если его убили?»
За водой
Толя вернулся ночью. Тихий, словно побитый.
– Ты где был? – зевая, спросила Вера.
– Секрет, – шёпотом ответил он.
– Какой?
– Это мальчишек секрет. Не могу сказать. Спи.
А на заре полицай Секушенко – сосед Лапенковых, перешедший на службу к фашистам, – повытаскивал за шиворот Веру, Толю и детей из соседних дворов на дорогу и повёл на немецкую кухню.
Там, построив всех в ряд, он потряс перед ними чем-то мокрым и меховым и яростно просипел:
– Кто-о?!
Ребята переглянулись.
– Кто-о бросил дохлятину в коло-одец? – Секушенко ещё раз тряхнул трупом кошки.
Капли брызнули на лицо Лиде, двоюродной сестре Веры, и потекли. Вера в ужасе