трубы и электрические столбы. И она сама от себя отделилась и потекла со всеми, как зыбкий тягучий образ: и каштановые волосы, и тонкие нежные губы, и узкий нос с горбинкой, и вытянутый овал лица, и опять волосы, и белые запястья, и розоватые пальцы, вцепившиеся в сетку забора… Вся её фигура, стройная и хрупкая, на которую хотелось смотреть и смотреть, а потом украсть и спрятать внутри себя, как то драгоценное, о чём никому не рассказать, потому что нет языка, который сможет передать эти зелёные глаза, которые мерцают… И опять губы, и нос, и волосы…
Уля отшатнулась. Прижала руки к лицу. Ощущение обруча, который сдавил ей голову, вернулось с новой силой. Что она только что почувствовала?
– Ульян, ты чего? – Антон бросил терзать калину и смотрел на неё встревоженно.
– Я… не могу, – хрипло сказала девочка. – Не могу сейчас…
Её опять накрыло щемящей волной нежности и тяги, уже слабее, отголоском того сложного ощущения. Она замотала головой.
– Не сегодня, нет. Плохо мне, у меня голова… – Она повернулась к дому. – Голова болит.
– Тогда завтра, да?
Ульяна обернулась, и в третий раз её накрыла та же волна – совсем слабо.
– Да, – сказала она. – Завтра давай. Только не приходи сюда.
– Погоди, погоди. – Антон опёрся на калитку. – Может, номер дашь?
Уля покачала головой. Её мутило.
– Давай завтра, – шёпотом попросила она. Антон просиял.
– Я тебя за воротами подожду тогда? Во сколько, в одиннадцать?
Девочка слабо помахала рукой. Пусть будет одиннадцать. Ей бы в комнату, ей бы на кроватку. Лишь бы он свалил.
И он свалил, весёлый как чёрт.
Уля вернулась в дом. Бабушка, которая за всем, несомненно, наблюдала, сунулась к ней с вопросами, но только взглянула на внучку, как сразу переключилась в режим жизнеобеспечения. Потрогала лоб, охнула, уложила Улю в кровать и поставила градусник – тот выдал тридцать восемь и два.
Уля, Уля, что ты почувствовала?
При виде температуры у Валерии Михайловны все вопросы окончательно отпали, она принесла чай с малиной и лимоном, сунула внучке таблетку жаропонижающего и на цыпочках удалилась консультироваться с мамой.
Что это было, Уля?
Ульяна осталась одна в странном мерцающем состоянии – сон не сон, а какое-то забытьё. На этот раз видений с рыбками не было. Ей чудился забор вокруг их участка. Он разворачивался у неё в голове, как лента папируса, двигался под пальцами, и те символы, которые ей воображались отлитыми в металле, оживали и соединялись в предложения. Весь забор казался книгой, написанной на сотне языков сразу, и эта книга металлической змеёй обнимала участок, текла по рукам, превращалась в ажурное платье, вилась вокруг головы, как обруч. И давила, давила, давила…
Уля услышала треск. Головная боль не давала ей покоя. Девочка села. Снова этот треск, но только слабый, откуда-то из-под кровати.
Что ты почувствовала там, у забора? Отчего у тебя так болит голова?
Озноб бил её, мурашки прокатывались по телу. Девочка сползла на пол, встала на колени и заглянула под кровать. Треск оттуда, из старой коробки. Дрожащей рукой Уля подтянула её ближе, открыла клапаны. Корона кибер-Снегурочки светилась холодным чистым светом, похожим на лунный.
Ты же знаешь, что это было, да? Это то, что он чувствовал, когда глядел на тебя.
Ульяна толчком загнала коробку поглубже, к самой стене. Она отвернулась, и её вырвало.
История четвёртая
Сушки и черепа в подвале
1. Волшебные пчёлы деда Горгыча
Дед торговал мёдом. Тот у него был особый, целебный какой-то, так что каждый сбор выкупали почти сразу же хмурые братья Майсурадзе. На старенькой «Субару» подъезжали и увозили бидоны с мёдом, толстые соты, истекающие тягучим золотом, молочко, пергу[3], прополис[4] и прочие пчелиные радости. Горгыч этими пчёлами и лечил. Ставил укусы разным толстым тёткам, которые приезжали к нему в домик на пасеке. Никита не вникал в такую ерунду. Ходят и ходят, денег дают за то, чтобы их пчёлы покусали. Мало ли дурных людей.
А больше вроде ничего и не делал Горгыч. Никита никогда не задумывался, откуда у деда деньги на японскую технику и велосипед с обвесом «Шимано». Подарили, по дешёвке с дефектом купил, мало ли… Что, у Никиты других дел нет? Жили нормально, еда была, одежда тоже, гитару дед ему купил хорошую. Но тут пришлось задуматься.
* * *
Никита проснулся от стука. Сначала похолодел – неужели опека? Обманул Сергеич, три дня ж давал! Глянул в окно – вроде нет, стоит у ворот какая-то иномарка, а по двору тётка ходит в брючном костюме. Стрижка короткая, почти ёжиком, плечи широкие, подбородок тяжёлый. На их учительницу ОБЖ похожа. И в окна заглядывает, по телефону говорит. Совсем не крашеная Людмила из опеки.
Никита приоткрыл окно в своей половине и прислушался.
– Валентин Фаридович, не открывает он. Не знаю, может, и нет дома. Но договаривались… Ну не знаю я, у него ж мобильного нет. А я откуда знаю, что делать?
Никита успокоился – это точно не опека. Он вышел на террасу, скинул крючок с двери. Прошёлся по траве босыми ногами, ёжась от холода
– Вам чего?
Тётка обернулась.
– А… – растерянно поглядела она на него. – Виктор Георгиевич дома?
– Нет. – Никита понял, что ему теперь это придётся говорить часто. Но легче от этого не становилось. Может быть, она просто уедет, может, ему не надо будет это говорить вслух? – Нет его.
– Мы о встрече договаривались. А когда он приедет?
Нет. Эта так просто не отстанет.
– Не приедет он, – сказал мальчик. – Вчера умер. Инсульт.
– Как умер? – опустила руки тётка. – Мы же договаривались…
Никита пожал плечами, развернулся и пошёл к крыльцу. Он не видел, как на лице тётки появилось не сочувствие или печаль, а самый настоящий ужас. Она попятилась и почти побежала к своей машине. Дала по газам и уехала.
Никита захлопнул дверь, встал на крыльце. Это теперь каждый раз так? Каждый раз, как он будет говорить про деда, внутри будет что-то трескаться? Или он привыкнет?
Никита опустил голову. На полу лежала сушка, та самая, баб-Танина. Он же вчера их выкинул!
Мальчик присел, поднял баранку. Понюхал, прикусил. Ну да, точно, те самые, не сгрызёшь. Что за ерунда? Он повернулся и увидел на пороге в сенях ещё одну. Поднял. Следующая лежала у входа в дедову комнату, в пятне белого света из окна. Сверкала, словно слепленная из снега. Никита медленно, как во сне,