Anita Oni
Лёгкое Топливо
Часть 1. The long intro. Сцена 1. Я, Алан
Шрамы, утверждал он, это страстные метки судьбы, оставленные её вездесущими когтями.
Знал, должно быть, о чём говорил, обрастя к своим тридцати шести годам изрядным числом подобных отметин: одна под рёбрами справа — старая история, нож (причём до досадного кухонный). Другая — на правом плече: история куда более современная, но достаточно глупая (пуля навылет). Третья уже на левой руке — он нанёс её сам себе обломком стекла в девяносто третьем под Рождество (в тринадцать он ещё пытался доказывать школьным товарищам свою крутизну непопулярными методами).
И последняя, самая беспощадно интимная, у виска. От женщины, ненавистно любимой.
От собственной матери.
Он тогда болел. Не всерьёз — какая-то детская дрянь: лихорадка, сыпь, высокая температура. Ничего смертельного, но достаточно, чтобы мать вошла в стихию усиленной опеки.
Шторы были опущены, в комнате разлагался застоявшийся воздух и жар, дверь оставалась чуть приоткрытой, но контакт с внешним миром утерян. Домашние ходили на цыпочках, кошка — и та под замком.
Он вспоминал тот декабрь обрывками: компрессы, снадобья, «чудодейственные» настои, привезённые чёрт знает откуда. Горчичники, от которых царапало горло и становилось трудно дышать. Ещё какие-то запахи — ладан, мёд, валерьянка. Всё либо приторно сладкое, либо до дьявола горькое. Такие же точно слова — не его имя, а что-то другое, уменьшительное, от чего хотелось вывернуться наизнанку.
И прикосновения — не опасные, но непозволительно долгие, когда в каждом жесте сквозит нарушение границ под флагом заботы.
И вот однажды ближе к вечеру он проснулся; жар слегка отступил, сознание прояснилось.
Лампа с красным абажуром на прикроватном столике зловеще кровавила полумрак. Рядом стояла мать, в руке — ножницы.
— Нужно немного подстричь, — пояснила она. — Ты вспотел, пряди липнут ко лбу, не годится.
Он кивнул и послушно приподнялся на постели, подложил за спину подушку.
Звон стригущего лезвия разносился в ушах отголосками церковного пения, убаюкивал.
А потом — поворот головы, резкий вздох. Укол, жжение в виске, по щеке потекло что-то тёплое.
И зазвучал тот же голос с ласковой укоризной:
— Ох, зачем же ты дёрнулся? Нужно быть осторожнее. Сдержаннее. Сам виноват: ну что ж, потерпи.
Она вернулась с тазиком, полным тёплой воды, обмыла рану, наложила повязку. Поцеловала в макушку, где застыло недоумение: «Я же не двигался. Она сама повернула мне голову…»
— Ты у меня особенный, — проворковала она, будто фея из радиосказки. — Сильный и смелый. Не такой, как остальные.
Шрам затянулся, мысли об этой истории — нет. Ни то, ни другое не добавляло мужественности, лишь напоминало о бессилии. О тех временах, когда он был слишком слаб, чтобы противостоять интервенции.
* * *
Татуировок он не имел. И не припоминал, чтобы когда-либо всерьёз намеревался оставить на коже след от чернил — без права ликвидации.
Ради фиксации воспоминаний? Те и так умели в нём угнездиться: в движениях, в голосе, в том, как он стоял у окна, глядя вдаль, когда полагал, что никто его не видит.
Так что — навскидку — обычный мужчина, без отличительных примет. Если не принимать во внимание то сочетание черт, кое женщины привыкли считать неотразимым. Высокий — метр восемьдесят шесть, черноволосый (очень уж любят по такому случаю поминать вороново крыло), с высокими скулами и острым волевым подбородком. Нос — аристократический, в меру крупный и в меру прямой, глаза — загадочно карие, хотя по его заносчивому утверждению банальные. Одно время он даже носил стальные линзы, проникшись хладнокровным взглядом типичных убийц из криминальной кинохроники. Но это не лучшим образом сказывалось на имидже адвоката, и от прихоти пришлось отказаться. Кроме того, каждый вечер снимать линзы и промывать их специальным раствором было утомительно.
А в последние годы, пресытившись походами в парикмахерские, где как нарочно завели моду водворяться вьетнамцы и турки, он решил слегка отпустить волосы. И остался доволен: как ни странно, этот штрих ему шёл.
Но что таило истинную банальность, куда более плоскую нежели цвет его глаз, так это имя. Простое, и резкое, обыденное аж до саркастического cliché.
Алан Блэк.
Конечно, где-нибудь в Японии или Белоруссии население бы с этим поспорило, но в центре Лондона он был всё равно что очередной Нгуен во Вьетнаме.
От постылости упасало лишь среднее имя. Но оно фигурировало в документах, попадавшихся на глаза немногим — либо тем, без кого не обойтись, либо устраняемым свидетелям, имевшим неосторожность узнать чуть больше, чем полагается.
Оно досталось Алану от отца.
Было ещё и третье — от деда. Ему повезло не просочиться в бумаге по той простой причине, что не слишком сведущие в орфографии родители чуть не передрались у стойки регистрации за право отстоять единственно верное на их взгляд написание. Затем общим решением выбрали не гневить досточтимого предка и ограничились только двумя именами. Уже за одно это Алан их презирал. Вычитал в десять лет в какой-то эзотерической книженции, что неправильно награждать ребёнка именем, позаимствованным у другого, и кичился с тех пор этим знанием.
А уж когда Торн Блэк угодил в тюрьму, вовсе взирал на среднее имя с отвращением. Не из-за того, что совершил его исконный владелец, а из-за того, что он имел неосторожность попасться.
Пробыл отец там, впрочем, недолго; кроме того, заточение придало ему шарма, окутало ореолом романтизма, подогрело к нему интерес. Ещё бы: не всякого гончие из MI5 [1] так красиво «берут» прямо в старинном джентльменском клубе за стаканом превосходного виски и томиком Оскара Уайльда в тиснёном серебряном переплёте. Когда за его поясницей сомкнулись хромированные браслеты, а на плечи опустились тяжёлые руки в перчатках, он успел напоследок ещё процитировать:
— Единственная разница между святым и грешником та, что у святого всегда есть прошлое, а у грешника — будущее.
Уж он-то знал, что его будущее не заржавеет.
Сэр Торн в первый же день превратил свою камеру в дипломатическую приёмную. А три недели спустя был освобождён под залог: практика, не применяемая в британской пенитенциарной системе — официально, для большинства. Для таких, как он — не только практикуемая, но в больших кабинетах ещё и поощряемая во благо нации. И микроэкономики собственных карманов (но это уж частности).
С тех самых пор он наделил супругу не слишком лестным прозвищем Laughing Toxin [2], поскольку