Он мнется в нерешительности – дома ждет Овечка, но он боится вызвать гнев медсестер. А вдруг они еще спят? Что же делать?
Какая-то дама проходит мимо, спускается по лестнице, мимолетно она напоминает ему Нотнагельшу из бани – тоже пожилая полная еврейка.
Вид у нее не очень приветливый. «Лучше к ней не лезть, – думает Пиннеберг. – Да она и не медсестра…»
Дама уже спустилась на один пролет, но внезапно разворачивается и поднимается обратно. Останавливается перед Пиннебергом и смотрит на него.
– Ну? – говорит она. – В чем дело, молодой папаша?
И при этом улыбается.
Молодой папаша и улыбка. Да ведь это же именно то, что нужно! Господи, до чего славная женщина! Он убеждается: все-таки есть люди, которые сразу понимают, кто он и каково ему. Пожилая еврейка из грудничковой консультации, например. Сколько таких папаш, наверное, топталось на этой лестнице! Ей все можно рассказать, и она все понимает, и кивает, и говорит:
– Да-да. – И открывает дверь, и кричит: – Элла! Марта! Ханна!
Сразу несколько голов просовываются в дверь.
– Кто-нибудь, сходите с молодым отцом. Они там очень переживают…
Кивнув ему, толстая еврейка прощается:
– Хорошего вам дня, скорее всего, ничего страшного. – И уходит вниз по лестнице.
Через некоторое время появляется медсестра, зовет:
– Ну, идемте.
И по пути он опять обо всем рассказывает, и эта медсестра тоже не находит в его рассказе ничего ужасного, кивает и заверяет:
– Скорее всего, ничего страшного. Сейчас посмотрим.
Как же хорошо, что он нашел человека, который во всем этом разбирается! И из-за лестницы они зря переживали. Медсестра лишь говорит:
– На самую мачту? После вас, молодой человек! – И карабкается с кожаной сумкой наперевес, как заправский матрос.
Овечка и медсестра тихо разговаривают и осматривают Малыша, который сейчас лежит совершенно спокойно. На миг отвлекшись, Овечка бросает:
– Милый, тебе не пора? На работу опоздаешь.
Он бурчит:
– Нет уж, подожду. Вдруг что-то купить понадобится…
Женщины распеленывают Малыша – он лежит молча, – меряют ему температуру, да, немного повышенная, но жара нет. Несут его к окну, открывают ему ротик – он по-прежнему лежит смирно, – и медсестра вдруг произносит какое-то слово, и Овечка, замерев, присматривается. А потом кричит громко, звонко:
– Милый, милый, иди сюда, скорей! У Малыша вылез первый зубик!
Пиннеберг бежит. Он видит нежный маленький ротик, бледно-розовые десны; Овечка показывает пальцем, и смотрите-ка, правда, маленькое покраснение, маленькая припухлость, и внутри что-то острое, стекловидное – словно рыбья косточка, кажется Пиннебергу. Словно рыбья косточка!
Но он этого не говорит, обе женщины смотрят на него в торжественном ожидании, и он восклицает:
– Так в этом все дело?! Значит, все в порядке? Первый зуб! Вот это здорово! – И, после паузы, задумчиво: – А сколько их всего должно вылезти?
– Двадцать, – сообщает медсестра.
– И каждый раз он будет так орать? – уточняет Пиннеберг.
– Нет, – отвечает медсестра. – Не каждый, только иногда.
– М-да, – говорит Пиннеберг. – Ну, теперь, когда мы понимаем, отчего…
И внезапно разражается хохотом: ему и весело, и плакать хочется, словно произошло что-то очень большое и важное.
– Спасибо, сестра! – благодарит он. – Спасибо! Такие, как мы… мы же не знаем ничего! Овечка, дай ему скорее грудь, он наверняка проголодался. А я на всех парах помчусь на работу. До свидания, спасибо огромное, сестра! До вечера, Овечка! Держись, Малыш!
И он убегает.
Невелика разница. Инквизиторы и фрейлейн Фишер. Казнь опять откладывается, Пиннеберг!
Теперь на всех парах на работу – только вот с парами незадача. Трамвай не приходит, и все тут. А когда наконец приходит, все светофоры горят красным, и все ночные тревоги Пиннеберга исчезают, и радость от того, что у Малыша прорезался первый зуб и ребенок ничем не болен, тоже развеивается, рассеивается – проклевывается другая тревога, она ширится и растет и вот уже царит надо всем: что по поводу опоздания скажет Йенеке…
– На двадцать семь минут опоздали, Пиннеберг, – помечает вахтер.
Он не кривится: каждый день кто-нибудь да опаздывает. Некоторые донимают его просьбами, но этот только бледнеет и смотрит на свои часы.
– По моим часам – на двадцать четыре, – возражает Пиннеберг.
– На двадцать семь, – отрезает вахтер. – Да и потом, двадцать семь или двадцать четыре – невелика разница.
И тут он прав.
Слава богу, Йенеке в отделе не видно. Слава богу, катастрофа случится не сразу.
Впрочем, нет, сразу. Появляется герр Кесслер, коллега Кесслер, человек очень занятой. Он подходит к Пиннебергу и сообщает:
– Будьте так любезны немедленно пройти в отдел кадров к герру Леману.
– Да, – говорит Пиннеберг. – Хорошо. – Ему очень хочется что-то сказать, показать этому Кесслеру, что он не боится, хотя на самом деле боится: – Опять будут песочить… А всего-то чуть-чуть задержался!
Кесслер разглядывает Пиннеберга с ухмылкой, не в открытую, конечно, но в глазах эта ухмылка отчетливо читается. Он не произносит ни слова, только смотрит на Пиннеберга, а потом разворачивается и уходит. При этом насвистывает веселый мотивчик, не шлягер, нет, какую-то народную песенку. Что же такое насвистывает себе под нос честный Кесслер? «Ворочусь, ворочусь в деревеньку я твою…»
А Пиннеберг идет вниз, спускается на первый этаж, пересекает двор. Нет, до чего хорошее зеркало на складе шелка, что на первом этаже, – перед ним он ненадолго останавливается. Проводит расческой по волосам, приглаживает вихры, чуть поправляет галстук: нужно выглядеть хорошо, тогда, может, и обойдется.
Мрачная пожилая фрейлейн Земмлер по-прежнему на своем месте. Дверь соседнего помещения, служащего кабинетом герру Леману, приоткрыта, оттуда доносятся голоса, и они Пиннебергу знакомы – например, вот этот, пронзительный, принадлежит герру Шпаннфуссу. Значит, там не только герр Леман, там еще и Шпаннфусс – ничего себе, да еще и герра Йенеке слышно! На миг повисает тишина, в этой тишине что-то говорит молодая девушка, очень тихо; кажется, она всхлипывает.
– Герр Пиннеберг? Проходите, – говорит фрейлейн Земмлер, едва удостоив его взглядом.
Пиннеберг мешкает, ведь там внутри уже девушка и трое важных господ, намеренных стереть эту девушку в порошок. Меж тем за дверью раздаются ее рыдания.
– Идите, идите! – нетерпеливо поторапливает фрейлейн Земмлер.
Пиннеберг входит в кабинет.
На него не обращают ни малейшего внимания, он останавливается у двери и аккуратно прикрывает ее за собой. По крайней мере, больше никто ничего не услышит.
За столом на месте герра Лемана восседает герр Шпаннфусс, оптимизатор фирмы «Мандель», мужчина с американскими манерами и здоровым, загорелым, энергичным лицом.
Чуть левее герра Йенеке стоит герр Леман, и рядом с Йенеке он кажется желтее, еще морщинистее, еще озабоченнее.
А сам герр Йенеке стоит перед столом, он, похоже, и дирижирует всем действом. Вид у него довольно элегантный – солидный пиджак, полосатые брюки, на серо-черном галстуке шикарная жемчужина. Волосы стрижены ежиком, нос розовый, мясистый, щеки тоже розовые и мягкие, под носом – усики, как у Гитлера. Он беседует с девушкой – с маленькой заплаканной продавщицей, Пиннеберг смутно припоминает, что видел ее где-то в универмаге. Кажется, в чулочном отделе? Точно он не помнит. Может, так-то она и хорошенькая, но сейчас вызывает только жалость: весь лоск исчез, лицо зареванное, опухшее.
Зато герр Йенеке в ударе, он оседлал своего конька, в каждом слове чувствуется, какое удовольствие он получает – тем большее оттого, что Пиннеберг, как будто никем не замеченный, мнется у двери и слушает.
Герр Йенеке говорит:
– Так значит, вы признаете, фрейлейн Фишер, что водите дружбу с герром Мацдорфом?
Фрейлейн Фишер всхлипывает.
– Отвечайте, фрейлейн Фишер, – мягко увещевает герр Йенеке. – Как герр Шпаннфусс может составить о вас мнение – возможно, положительное, – если вы упираетесь и не хотите признавать то, что всем и так известно? – Герр Йенеке делает паузу. Раздумывает. И добавляет: – Да и герру Леману это