светской женщины.
– При таких взглядах, – спросила мадемуазель де Туш Эмиля Блонде, – куда же вы определите женщину-писательницу? Кто она, по-вашему? Светская женщина или нет?
– Если она не талантлива, то это женщина никчемная, – ответил Эмиль Блонде, сопровождая ответ лукавым взглядом, который мог сойти за похвалу, откровенно обращенную к Камиллу Мопену. – Это мнение Наполеона, а не мое, – добавил он.
– Ах, не порочьте Наполеона! – воскликнул высокопарно Каналис. – Конечно, у него были свои слабости, и одна из них – зависть к литературным дарованиям. Но кто сумеет объяснить, изобразить или понять Наполеона? Человек, которого изображают со скрещенными на груди руками и который совершил столько дел? Скажите, кто обладал более славной, более сосредоточенной, более разъедающей, более подавляющей властью? Своеобразный гений, пронесший повсюду вооруженную цивилизацию и нигде ее не закрепивший; человек, который мог всего достичь, потому что хотел всего; человек феноменальной воли, укрощавший недуг битвой и, однако же, обреченный умереть в постели от болезни, после жизни, проведенной среди ядер и пуль; человек, голова которого вмещала законодательство и меч, слово и действие; проницательный ум, все предвидевший, кроме своего крушения; странный политик, в азартной своей игре бросавший без счета человеческие жизни и пощадивший трех людей: Талейрана, Поццо ди Борго и Меттерниха – дипломатов, смерть которых спасла бы его Империю и которые в его глазах имели больше веса, чем тысячи солдат; человек, которому природа по исключительной милости оставила сердце в бронзовом теле; веселый и добрый в полночь, среди женщин, он утром без стеснения распоряжался Европой, как проказница-девчонка для забавы расплескивает воду в ванне! Лицемерный и великодушный, любящий мишуру и одновременно простой, человек, лишенный вкуса и покровитель искусства, – невзирая на все эти противоречия, он был инстинктивно или органически велик во всем; Цезарь – в двадцать пять лет, Кромвель – в тридцать, добрый отец и примерный супруг, как лавочник с улицы Пер-Лашез. Наконец, он создал памятники, государства, королей, кодексы законов, стихи, роман, и все это больше по вдохновению, чем по правилам. Он хотел всю Европу сделать Францией! Сделав нас для всего земного шара бременем, едва не нарушившим законы тяготения, он оставил нас беднее, чем в тот день, когда наложил на нас руку. И он, завоевавший империю ради своей славы, утратил славу на краю своей империи в море крови и солдат. Человек, который был весь мысль и действие, заключил в себе Дезэ и Фуше[42].
– То воплощенный произвол, то сама справедливость, смотря по обстоятельствам! Настоящий король! – сказал де Марсе.
– Ах, какое утофольстфие слюшать фас! – воскликнул барон де Нусинген.
– А вы что думаете! Разве мы угощаем вас заурядными мыслями? – спросил Жозеф Бридо. – Если бы надо было платить за удовольствие беседы, как вы оплачиваете танцы или музыку, то всего вашего состояния на это не хватило бы! У нас острота дважды в одинаковой форме не подается.
– Неужели же мы действительно так измельчали, как полагают эти господа? – сказала княгиня де Кадиньян, обращаясь к женщинам с вопросительной и насмешливой улыбкой. – Неужели потому, что мы живем при таком режиме, который все умаляет и уже приучил нас любить простенькие блюда, маленькие квартирки, убогие картины, незначительные статейки, маленькие газетки, жалкие книжонки, – неужели должны измельчать и женщины? Почему сердце человеческое должно измениться оттого, что человек переменил одежду? Страсти всегда останутся страстями. Мне известны примеры изумительной преданности, возвышенных страданий, но им не хватает гласности, славы, если хотите, которая в былое время превозносила заблуждения некоторых женщин. Но можно быть Агнессой Сорель[43] и не спасая короля Франции. Разве наша дорогая маркиза д’Эспар не стоит госпожи Дубле или госпожи дю Дефан[44], у которых говорили и делали столько зла? Разве Тальони не стоит Камарго?[45] Малибран разве не равна Сент-Юберти? Разве наши поэты не превосходят поэтов восемнадцатого века? Если в данное время по вине лавочников, которые нами управляют, у нас нет собственного стиля, то разве Империя не накладывала на все своего отпечатка, подобно веку Людовика Пятнадцатого, и ее блеск разве не был сказочным? А разве измельчали науки?
– Я совершенно согласен с вами, сударыня; женщины нашей эпохи действительно величественны, – сказал генерал де Монриво. – Когда нам на смену придет потомство, госпожа Рекамье[46] будет ему казаться столь же великой, как самые прекрасные женщины прошлого столетия! Наша история так многогранна, что не хватит историков для нее! Век Людовика Четырнадцатого имел лишь одну госпожу де Севинье[47], а у нас в Париже их сейчас тысячи, и они, несомненно, пишут лучше, чем госпожа де Севинье, но не печатают своих писем. Как бы француженка ни именовалась, «светской женщиной» или «знатной дамой», она всегда будет женщиной в истинном значении этого слова. Эмиль Блонде нарисовал нам современную женщину и ее искусство обольщать, но эта женщина, которая жеманится, наряжается, щебечет, повторяя мысли такого-то и такого-то, в нужную минуту может стать героиней. Ваши ошибки, сударыни, тем более поэтичны, что они неизменно и во все времена грозят вам величайшими опасностями. Я много наблюдал свет и, быть может, понял его слишком поздно. Но в тех случаях, когда незаконность ваших чувств была извинительна, я всегда видел следствие какой-нибудь случайности – назовите это, если хотите, провидением, – которая роковым образом поражает ту, кого мы называем женщиной легкомысленной.
– Надеюсь, – возразила госпожа де Ванденес, – что мы можем быть героинями и в других случаях…
– Ах, позвольте уж маркизу де Монриво закончить поучения! – воскликнула госпожа д’Эспар.
– Тем более, что он много поучал примером, – заметила баронесса де Нусинген.
– Право, – произнес генерал де Монриво, – среди множества драм – я говорю «драм», так как вы часто употребляете это слово, – сказал он, обращаясь к Блонде, – среди известных мне драм, в которых сказался перст божий, самая страшная была почти делом моих рук…
– Расскажите же, я обожаю все жуткое! – воскликнула леди Баримор.
– Все добродетельные женщины это любят, – ответил де Марсе, взглянув на очаровательную дочь лорда Дэдлея.
– Во время кампании тысяча восемьсот двенадцатого года, – начал генерал Монриво, обращаясь ко мне, – я был невольной причиной ужасного несчастья, которое может помочь вам, доктор Бьяншон, разрешить некоторые проблемы, так как вы занимаетесь не только человеческим организмом, но и психологией. Это был мой второй поход; я любил опасность и смеялся над всеми, как и подобает молодому и простодушному лейтенанту. Когда мы подошли к Березине, армия, как вам известно, уже совсем разложилась и забыла, что значит дисциплина. Это было скопище людей различных национальностей, которое инстинктивно двигалось с севера на юг. Солдаты гнали