благожелательности, которые овладевают нами, когда мы находимся в настроении, присущем человеку сытому, удобно расположившемуся на одном из тех мягких стульев, какие теперь так хорошо делают. Пожалуй, мы охотнее всего беседуем за десертом, наслаждаясь превосходным вином и пользуясь вольностью, разрешающей облокотиться на стол и подпереть голову рукою. В такие минуты каждый любит не только поговорить, но и послушать. Сытый человек бывает, сообразно с характером, или болтлив, или молчалив. Каждый тогда выбирает, что ему приятнее. Это вступление было необходимо, чтобы подготовить вас к обаянию того рассказа, где знаменитый человек, ныне покойный, обрисовал невинное коварство женщины, выказав при этом тонкое лукавство, – эта черта свойственна людям, много видавшим, и она делает государственных мужей великолепными рассказчиками, если только они, как князь Талейран и Меттерних, снисходят до рассказов.
Де Марсе, назначенный полгода назад премьер-министром, уже успел проявить свои выдающиеся дарования. Те, кто знал его давно, не были удивлены, что он обнаружил таланты и многообразные способности государственного деятеля, но многих занимала мысль, были ли они результатом сноровки, долгой выучки или открылись в нем нежданно, в ходе каких-нибудь обстоятельств. Такой вопрос – разумеется, с философской точки зрения – и задал ему один умный и наблюдательный человек, бывший журналист, которого он назначил префектом; этот человек восхищался господином де Марсе, не примешивая к своему восхищению ни капли едкой критики, которая в Париже оправдывает в глазах выдающихся людей их восхищение другими выдающимися людьми.
– Был ли в вашей жизни случай, мысль, желание, подсказавшие вам ваше призвание? – спросил Эмиль Блонде. – Ведь у всех нас, как у Ньютона, есть свое яблоко, которое, падая, указывает нам, на какой почве разовьются наши способности.
– Да, был, – ответил де Марсе. – И я сейчас расскажу вам об этом.
Красавицы, политические денди, художники, старики, близкие друзья де Марсе – все уселись поудобнее, каждый, как привык, и сосредоточили внимание на премьер-министре. Слуг в комнате уже, конечно, не было, двери были закрыты, и портьеры задернуты. Воцарилась полная тишина, так что со двора слышны были говор кучеров и удары копыт – лошади рвались к себе в конюшни.
– Положение государственного деятеля, друзья мои, поддерживается лишь одним качеством, – сказал министр, играя золотым с перламутром ножом. – Он всегда должен уметь владеть собой, учитывать любой исход, каким бы неожиданным он ни был для него, – одним словом, он должен таить в себе существо холодное и бесстрастное, которое в качестве зрителя присутствует при всех тревогах его жизни, при его страстях, переживаниях и подсказывает ему по поводу всего приговор, почерпнутый из некоей таблицы моральных вычислений.
– Вы объясняете этим, почему во Франции так редки государственные мужи, – заметил старый лорд Дэдлей.
– С точки зрения чувств это ужасно, – вновь заговорил министр. – Ужасно, если нечто подобное проявляется у молодого человека. (Ришелье, предупрежденный накануне письмом об опасности, грозящей Кончини, спал до полудня, хотя знал, что в десять часов утра должны убить его благодетеля.) Такой молодой человек, будь он Питтом или Наполеоном, – явление чудовищное. Я таким чудовищем сделался очень рано, и благодаря женщине.
– А я думала, – сказала госпожа де Монкорне, улыбаясь, – что мы, женщины, чаще портим политических деятелей, чем способствуем их появлению.
– Чудовище, о котором идет речь, потому только и чудовище, что сопротивляется вам, – сказал рассказчик, иронически поклонившись.
– Если речь идет о любовном приключении, то прошу не прерывать рассказчика никакими рассуждениями, – сказала баронесса де Нусинген.
– Рассуждения в любви неуместны! – воскликнул Жозеф Бридо.
– Мне было семнадцать лет, – продолжал де Марсе, – Реставрация упрочилась; мои старые друзья знают, каким я был в ту пору пылким и страстным. Я любил впервые и теперь могу признаться, что я был одним из самых красивых молодых людей в Париже. Красота и молодость – два случайных преимущества, которыми мы гордимся, словно победой. О прочем я вынужден молчать. Как большинство юношей, я был влюблен в женщину старше меня на шесть лет. Никто из вас, – сказал он, оглядывая сидящих за столом, – не подозревает ее имени и не узнает его. В ту пору Ронкероль был единственным человеком, проникшим в мою тайну, но он честно сохранил ее. Я несколько побаивался его усмешки, но он ушел, – сказал министр, оглядываясь кругом.
– Он не захотел остаться ужинать, – сказала госпожа де Серизи.
– Целых полгода я был одержим любовью и не понимал, что эта страсть господствует надо мной, – продолжал премьер-министр. – Я весь отдавался восторженному поклонению, ведь в нем и торжество, и хрупкое счастье юности. Я хранил ее старые перчатки; словно вином, упивался ароматом цветов, которыми она украшала себя; вставал по ночам, чтобы взглянуть на ее окна. Вся кровь приливала мне к сердцу, когда я вдыхал запах духов, которыми она душилась. Я был далек от мысли, что пылкие, как огонь, женщины таят в груди черствое сердце.
– О, избавьте нас от ваших ужасных сентенций! – улыбнувшись, сказала госпожа де Кан.
– Мне кажется, в ту пору я испепелил бы презрением философа, который высказал эту страшную и глубоко правдивую мысль, – заметил де Марсе. – Все вы люди проницательные, и мне нет надобности развивать ее. То, что я сказал, напомнит вам ваши собственные безрассудства. Моим кумиром была знатная дама из самого высшего общества, и вдобавок бездетная вдова (о, тут все сочеталось!). Ради меня она уединялась в своих покоях, чтобы вышивать на моем белье метки из своих волос. Одним словом, на мои безумства она отвечала безумствами. Как же не поверить страсти, если она подтверждается безумствами? Мы приложили все старание, чтобы скрыть от света нашу любовь, такую полную, такую дивную. Нам это удалось. И какое очарование таилось в наших похождениях! Об этой женщине я не скажу вам ни слова. Она была в ту пору безупречно красивой и долго еще считалась одной из самых прекрасных женщин Парижа. А тогда за один ее взгляд многие готовы были пожертвовать жизнью. Ее материальное положение было вполне удовлетворительно для женщины влюбленной и обожаемой, однако оно не соответствовало ее знатному имени и тому блеску, которым она была обязана Реставрации. Я был настолько самоуверен, что не питал относительно нее никаких подозрений. Хотя я и был ревнив, как сто двадцать Отелло, это ужасное чувство дремало во мне, как золото в самородке. Я велел бы своему слуге отколотить меня палкой, если бы во мне зародилась хоть тень подлого сомнения в чистоте этого ангела, такого хрупкого и такого сильного душой, такого белокурого и наивного, невинного и чистосердечного, чьи голубые глаза с такой прелестной покорностью позволяли моему взору проникать в глубь ее сердца.