то есть больше двух лет, – и объявила:
– Мистер Грей, сегодня можете опустить обращение к пастве.
Однако ее голосу не хватало прежней безапелляционности, да и мы стали на колени со смешанным чувством: неудовлетворенное любопытство возобладало над тайным желанием приблизить конец богослужения. Мистер Грей произнес тогда очень духоподъемную проповедь о необходимости открыть в деревне воскресную школу – «школу дня седьмого»[6], как он выразился. Миледи закрыла глаза и, казалось, уснула. Но я уверена, что она не упустила ни единого слова, хотя никак не комментировала услышанное вплоть до субботы, когда мы, две ее подопечные, по заведенному обычаю сопровождали миледи в карете, чтобы проведать некую бедную, прикованную к постели женщину, жившую в нескольких милях от нас, на краю поместья и прихода. Покидая хижину, мы встретили мистера Грея, к ней направлявшегося; видно было, как он устал и запыхался от долгой ходьбы. Миледи подозвала его к себе и сказала, что дождется его и отвезет домой, хотя ей удивительно видеть его здесь – далековато для субботнего променада, не слишком ли он утруждает себя в день седьмой, а точнее в Шаббат, ведь, судя по его проповеди, он исповедует не христианство, а иудаизм. Мистер Грей посмотрел на нее так, словно не понимал, о чем она говорит. Справедливости ради надо заметить, что он не только выступал за школы и начальное образование для всех, но и упрямо называл воскресенье «седьмым днем», из чего ее светлость делала простой вывод: «Этот его день седьмой – не что иное, как суббота, и если я соблюдаю субботу, значит я иудейка, чего нет и в помине. А воскресенье так и нужно называть – „воскресенье“, и это совсем другое дело: если я соблюдаю воскресенье, значит я христианка, в чем смиренно смею вас заверить».
Когда же мистер Грей наконец уловил, что́ скрывается за ее словами о субботнем променаде, он счел за лучшее не вдаваться в детали. С улыбкой поклонившись, он лишь выразил уверенность в том, что ее светлость, как никто, понимает, какими обязанностями можно, а какими нельзя пренебречь в седьмой день; что он должен посетить старую больную Бетти Браун и прочесть ей главу из Писания, а посему не смеет задерживать ее светлость.
– Нет, я вас дождусь, мистер Грей, – сказала она. – Вернее, так: я съезжу в Оукфилд и через час вернусь за вами.
Видите ли, ей не хотелось, чтобы из-за нее он чувствовал беспокойство и необходимость поторапливаться, в то время как ему следовало найти нужные слова утешения для старой Бетти и вместе с нею помолиться о спасении ее души.
– Прекрасный молодой человек, мои милые, – сказала миледи, едва мы отъехали. – Но я тем не менее распоряжусь о стекле для скамьи.
В ту минуту мы не поняли, что она имеет в виду, но неделю спустя, в воскресенье, загадка разрешилась. Занавеси, со всех сторон закрывавшие огромную фамильную «скамью» Хэнбери в приходской церкви, исчезли, и вместо них были воздвигнуты стеклянные стенки высотой шесть или семь футов. В двери, которая вела в это отгороженное пространство, имелось подъемное окно наподобие тех, какие используются в экипажах. Обычно оно было опущено и мы хорошо слышали каждое слово, но стоило мистеру Грею упомянуть о седьмом дне или заговорить о пользе школьного образования, как миледи выступала из своего угла и до упора поднимала оконную раму, ничуть не смущаясь производимым грохотом и лязгом.
Я должна подробнее остановиться на фигуре мистера Грея. Почетная обязанность представить пастве главу прихода возлагалась на одного из двух официальных попечителей местной церкви, каковыми являлись леди Ладлоу и другое важное лицо. В прошлый раз эту обязанность исполнил лорд Ладлоу при назначении мистера Маунтфорда: тот был прекрасный наездник, чем и заслужил расположение его светлости. Из этого не следует, что мистер Маунтфорд был негодным священником, отнюдь – по меркам того времени. Он не пил, зато очень любил поесть. И если до него доходил слух, что какой-то бедняк занедужил, он посылал ему лучшие яства с собственного стола, хотя для больного его угощение могло оказаться смертельным ядом. Святой отец благожелательно относился ко всем, кроме раскольников, которых он совместно с леди Ладлоу стремился изгнать из прихода; а среди раскольников он особенно невзлюбил методистов – якобы потому, что Джон Уэсли[7] порицал его пристрастие к охоте. Но это давняя история; ко времени нашего знакомства для охоты мистер Маунтфорд был слишком тучен и неповоротлив; и кроме того, епископ осуждал подобные увлечения, о чем ясно дал понять своему клиру. Лично я думаю, что хорошая прогулка верхом пошла бы на пользу мистеру Маунтфорду в смысле не только физического, но и душевного здоровья. Он слишком много ел и мало двигался. И даже до нас, молодых компаньонок миледи, доходили слухи о его крайней несдержанности в отношении слуг, церковного сторожа и алтарника. Впрочем, никто из перечисленных не держал на него зла – старик был отходчив и, выпустив пар, старался задобрить свою жертву каким-нибудь подарком, по щедрости прямо пропорциональным силе его гневной вспышки. Церковный сторож, не отличавшийся большим усердием (что в целом свойственно сторожам, по моему наблюдению), уверял, будто бы выражение «черт тебя возьми» из уст преподобного с гарантией сулило шиллинг, тогда как просто «дьявольщина» – всего лишь половину, жалкие шесть пенсов, недостойные настоятеля храма и простительные разве что дьякону.
Что и говорить, у мистера Маунтфорда было доброе сердце. Он не выносил вида боли или горя – любого несчастья; и если таковое все же попадалось ему на глаза, не мог успокоиться, пока не находил способа облегчить страдание, пусть и на короткое время. Из-за своей чувствительности он так боялся переживаний, что по возможности отвращал свой взор от страждущих и не жаловал тех, кто рассказывал ему о них.
– Да что прикажете мне делать с ним, ваша светлость? – ответил он, когда миледи Ладлоу попросила его навестить какого-то бедняка со сломанной ногой. – Ногу ему я не склею – для этого есть доктор; в уходе моем он не нуждается – для этого у него есть жена. Мне остается лишь вести с ним беседы, но много ли поймет он из моих слов? Не больше, чем я из слов алхимика. Мое присутствие только смущает его: из почтения к моему сану он застывает в неудобнейшей позе – ни дрыгнуть ногой, ни выругаться, ни жену попрекнуть ему нельзя, пока я рядом. Внутренним слухом я так и слышу, миледи, вздох облегчения у себя за спиной, когда выхожу от него. А насчет моей проповеди… Я-то