она никак не может себе представить, зачем это цветок вдруг стал бы губить себя сам.
– А неужели тебе никогда не случалось видеть в лепестках его червяка? – спросил чужестранец, пуская в ход всю присущую развращенности софистику.
– Да, случалось, – ответила Иммали, – но ведь червяк же не родится в цветке, а собственные листья не могут причинить ему никакого вреда.
Между ними завязался спор, но душе Иммали присуща была такая чистота, что, как ни любознательна она была и как ни восприимчива ко всему, что он говорил, речи его все равно не могли причинить ей вреда. Ее шутливые и беспорядочные ответы, ее необузданное и причудливое воображение, острота и сила ее хоть и недостаточно развитого ума и, превыше всего, ее природное и безошибочное чутье в отношении того, что хорошо и что плохо, – все это, вместе взятое, составляло такую броню, которая смущала и приводила в замешательство искусителя больше, чем если бы ему пришлось столкнуться с целым полчищем казуистов из прославленных в те времена европейских академий. Он был очень силен в ученой логике, но эта логика, логика сердца и природы, была ему недоступна. Говорят, что самый бесстрашный лев «склоняется перед целомудрием и девической гордостью»4.
Искуситель помрачнел и собирался уже уйти, как вдруг заметил, что в ясных глазах Иммали проступают слезы; он понял, что простодушная печаль ее неспроста, и его охватило какое-то зловещее предчувствие.
– Ты плачешь, Иммали? – спросил он.
– Да, – ответила девушка, – я каждый раз плачу, когда вижу, как солнце скрывается в тучах. Так неужели и ты, солнце моего сердца, тоже скроешься во мраке? Неужели ты не взойдешь еще раз? Неужели нет? – И со всей доверчивостью, на которую способно существо, не искушенное жизнью, она припала губами к его руке. – Неужели нет? Я уже больше не буду любить ни мои розы, ни моих павлинов, если ты не вернешься, они ведь не умеют говорить со мной так, как говоришь ты, и я не могу передать им ни одной моей мысли, а от тебя я узнаю столько всего нового. О, как бы я хотела, чтобы у меня было много мыслей о мире, который страдает, о том, из которого ты пришел; а я верю, что ты действительно пришел оттуда, ибо, до того как я тебя увидела, я никогда не испытывала муки, которая не была бы мне и радостью, а теперь все становится для меня мукой, стоит только мне подумать, что ты не вернешься.
– Я вернусь, красавица моя Иммали, – сказал чужестранец, – и, когда вернусь, дам тебе заглянуть в уголок того мира, откуда я пришел и где тебе скоро придется жить самой.
– Так, значит, я увижу тебя там, – сказала Иммали, – иначе как же я буду говорить мыслями?
– Ну да, разумеется.
– Но почему же ты все повторяешь по два раза, мне достаточно одного твоего «да».
– Да, увидишь.
– Тогда прими от меня эту розу и будем вместе вдыхать ее аромат, как я всегда говорю другу моему, что глядит на меня из воды, когда наклоняюсь, чтобы его поцеловать; только тот мой друг отнимает у меня розу, прежде чем я успею к ней прикоснуться, а моя остается в воде. Ты ведь возьмешь эту розу, не правда ли? – сказала красавица, наклоняясь к нему.
– Возьму, – ответил чужестранец и взял цветок из букета, который держала перед ним Иммали. Это была уже увядшая роза. Он схватил ее и спрятал на груди.
– А как же ты без лодки переправишься через это темное море? – спросила Иммали.
– Мы еще увидимся с тобой, увидимся в мире страданий, – сказал чужестранец.
– Спасибо тебе, спасибо, – повторяла Иммали, видя, как он бесстрашно идет навстречу прибою.
– Мы еще увидимся, – донесся его голос из волн.
Покидая остров, он еще дважды посмотрел на прелестную девушку, которая так привыкла к уединению; что-то человеческое как будто отозвалось в его сердце, но он сорвал с груди своей увядшую розу и в ответ на прощальный взмах руки и на ангельскую улыбку Иммали ответил:
– Мы еще увидимся.
Глава XVI
Piu non ho la dolce speranza[80].
Дидона1
Целых семь дней утром и вечером ходила Иммали по пескам своего пустынного острова, но так нигде и не встретила чужестранца. Ее утешало, однако, его обещание, что они встретятся в мире страданий, и она повторяла про себя эти его слова, словно черпая в них отраду и надежду. Тем временем она как-то подготовила себя к вступлению в этот мир и на основании всего, что ей было известно о растениях и животных, составила себе представление о непонятной для нее человеческой доле. Укрывшись в тени, она не спускала глаз с увядающей розы.
– Алая кровь, что вчера еще текла в ее жилах, стала сегодня пурпуровой, а завтра уже почернеет и начнет высыхать, – сказала она, – но роза не страдает, умирает она терпеливо, а вот лютик и тюльпан, что растут с нею рядом, те, как видно, равнодушны к участи подруги, иначе цветы их не оставались бы такими яркими. Но возможно ли такое в мире, где все умеют думать? Разве я могла бы спокойно взирать на то, как он вянет и умирает, и сама не увянуть, не умереть вместе с ним? Конечно же нет! Как только этот цветок начнет увядать, я стану росой, которая его освежит.
Она попыталась расширить свой кругозор, приглядываясь к царству животных. Птенец клеста выпал из своего висячего гнезда и разбился насмерть. Заглянув сквозь дырку, которую эта умная птица проделывает в нижней части гнезда, чтобы уберечь птенцов от стервятников, Иммали увидела, как родители прилетели туда; в маленьких клювах у них были светляки. Птенчик лежал перед ними мертвый. Увидав его, Иммали залилась слезами.
– Ах, вы не умеете плакать, – воскликнула она, – какое у меня преимущество перед вами! Ваш птенчик, ваше собственное дитя, лежит мертвый, а вы еще можете есть. Неужели я могла бы пить кокосовое молоко, если бы ему было уже не дано его вкусить? Я начинаю понимать то, что он мне говорил: думать – означает страдать, и мир мысли, должно быть, в то же время и мир терзаний. Но до чего же сладостны эти слезы! Прежде я плакала от счастья, но есть, оказывается, страдание, и оно сладостнее, чем мое счастье, и это новое чувство я ощутила только тогда, когда увидала его. О, как, верно, всем захотелось бы думать, чтобы испытать радость, которую приносят слезы!
Но не одно только