человек. Он не подозревал, какую медвежью услугу оказывает этой своей преданностью несчастному Эдварду Пейджу.
Другим частым посетителем дома был директор Банка западных графств Эньюрин Рис, долговязый, худой и лысый мужчина, к которому Эндрю с первого же взгляда почувствовал недоверие. Этот весьма уважаемый в городе человек никогда никому не смотрел прямо в глаза. Явившись в «Брингоуэр», он только приличия ради проводил пять минут у доктора Пейджа, потом запирался на целый час с миссис Пейдж. Эти свидания были вполне невинны: они посвящались денежным делам. Эндрю подозревал, что у Блодуэн имеется в банке, на ее личном счету, порядочная сумма и что под компетентным руководством Эньюрина Риса она ловко умножает свои вклады. В этот период его жизни деньги не имели для Эндрю никакого значения. Ему было достаточно того, что он мог аккуратно выплачивать свой долг «Гленовскому фонду». У него всегда оставалось в кармане еще несколько шиллингов на сигареты. И главное – у него было любимое дело.
Никогда еще до сих пор он так ясно не сознавал, как ему дорога и интересна клиническая работа. Это сознание, постоянно жившее в нем, было как огонь, у которого он отогревался, когда бывал утомлен, подавлен, расстроен. В последнее время возникали затруднения еще более необычные, и они еще сильнее волновали его. Но как врач он начинал мыслить самостоятельно. Может быть, этим он больше всего был обязан Денни, его разрушительно-радикальным взглядам. Миросозерцание Денни было диаметрально противоположно всему тому, что внушали до сих пор Мэнсону. Это миросозерцание можно было бы сформулировать в одном догмате и повесить его, наподобие библейского текста, над кроватью Денни: «Я не верю».
Получив обычную подготовку на медицинском факультете, Мэнсон вышел навстречу будущему с верой во все, что говорили солидные учебники в добротных переплетах. Его начиняли поверхностными знаниями по физике, химии, биологии, – во всяком случае он препарировал и изучал земляных червей. Затем ему авторитетно преподали, как догматы, общепринятые теории. Ему были известны все болезни с их установленными симптомами и средства против них. Взять хотя бы подагру. Ее можно лечить шафранной настойкой. Эндрю еще живо помнил, как профессор Лэмплоу кротко мурлыкал аудитории: «Vinum colchici, господа, в дозах от двадцати до тридцати капель – это специфическое средство при подагре». А так ли это на самом деле? – вот какой вопрос задавал себе сейчас Эндрю. Месяц тому назад он испробовал это средство в предельных дозах при настоящем случае подагры – жестокой и мучительной «подагры бедняков», – и результат был плачевно неудачен.
А что сказать о половине, нет, о трех четвертях остальных «целебных» средств фармакопеи? На этот раз в памяти Эндрю прозвучал голос доктора Элиота, читавшего им Materia medica: «Теперь, господа, мы переходим к элему – твердому смолистому веществу, ботаническое происхождение которого точно не установлено, но, вероятнее всего, оно выделяется растением Canarium commune. Импортируется из Манилы и применяется в виде мази, пропорция – один к пяти. Превосходное тоническое и дезинфицирующее средство при язвах и кровотечениях».
Чепуха! Да, совершенная чепуха! Теперь он это видел ясно. Пробовал ли Элиот когда-нибудь применять мазь unguentum elemi? Эндрю был убежден, что нет. Вся эта премудрость вычитана им из книги, а сюда она, в свою очередь, попала из другой книги и так далее. Если проследить ее происхождение, то, пожалуй, дойдешь до Средних веков. Доказательством этому могут служить и архаические термины.
Денни в первый же вечер посмеялся над ним за наивную веру, с которой он составлял микстуру. Денни постоянно подсмеивался над врачами, пичкавшими больных всяким «пойлом». Денни утверждал, что только какие-нибудь пять-шесть лекарств действительно приносят пользу, а все остальные цинично называл «дерьмом». В словах Денни было нечто, не дававшее Эндрю спать по ночам: разрушительная мысль, все разветвления которой он еще только смутно начинал постигать.
Размышляя об этом, Эндрю дошел до Рискин-стрит и вошел в дом номер 3. Оказалось, что здесь болен девятилетний мальчик Джоуи Хоуэлс, у которого корь в легкой форме. Болезнь мальчика не была опасна, но сулила серьезные затруднения матери Джоуи из-за их бедности и тяжелого стечения обстоятельств: сам Хоуэлс, поденно работавший в каменоломнях, был болен плевритом и вот уже три месяца лежал в постели, не получая никакого денежного пособия, а теперь миссис Хоуэлс, женщине хрупкой и болезненной, которая уже сбилась с ног, ухаживая за одним больным и одновременно работая уборщицей при молельном доме, предстояло возиться еще и с больным сыном.
К концу визита Эндрю, разговаривая с ней у дверей, сказал сочувственно:
– У вас столько хлопот! Досадно, что вам придется еще и Идриса держать дома, так как в школу его пускать нельзя.
Идрис был младшим братом Джоуи.
Миссис Хоуэлс быстро подняла голову. Безропотная маленькая женщина с потрескавшимися красными руками и распухшими в суставах пальцами.
– Нет, мисс Барлоу сказала, что Идрис может ходить в школу.
При всем сочувствии к ней Эндрю ощутил прилив раздражения.
– Да? А кто такая мисс Барлоу?
– Учительница школы на Бэнк-стрит, – пояснила, ничего не подозревая, миссис Хоуэлс. – Она сегодня утром заходила к нам. И, увидев, как мне трудно, позволила Идрису по-прежнему ходить в школу. Один Бог знает, что бы я делала, если бы еще и он свалился мне на руки.
У Эндрю было сильное желание сказать ей, что она обязана слушаться его указаний, а никак не указаний какой-то школьной учительницы, которая суется не в свое дело. Он прекрасно понимал, что миссис Хоуэлс обвинять нельзя, и воздержался от замечания. Но, простясь с ней и шагая по Рискин-стрит, он гневно хмурился. Он терпеть не мог, когда вмешиваются в его дела, а больше всего не выносил вмешательства женщин. Чем больше он об этом думал, тем больше злился. Пускать Идриса в школу, когда его брат Джоуи болен корью, было явным нарушением правил. И Эндрю неожиданно решил сходить к этой несносной мисс Барлоу и объясниться с ней.
Пять минут спустя он, поднявшись по крутой Бэнк-стрит, вошел в школу и, спросив дорогу у привратницы, разыскал первый класс. Постучал в дверь и вошел.
В углу просторной, хорошо проветренной комнаты топился камин. Здесь учились дети до семилетнего возраста, и так как сейчас как раз был перерыв, то перед каждым стоял стакан молока.
Глаза Мэнсона сразу отыскали учительницу. Она писала на доске цифры, стоя спиной к нему, и поэтому сначала его не заметила. Но вот она обернулась.
Она была так не похожа на ту назойливую женщину, которую рисовало ему негодующее воображение, что он опешил. Или, быть может, удивление в ее карих глазах сразу