— Ведь ты не подведешь меня, Норм? Да что с тобой такое? Послушай, неужели ты хочешь, чтобы я свихнулся? Ты ведь знаешь, в каком состоянии у меня нервы.
— Мак…
— Норман, пожалуйста. Я прошу тебя, Норман. Пожалуйста. Ты еще здесь, Норман? Ответь мне.
Норман слегка отодвинул трубку от уха и рассеянно вглядывался в черное устье микрофона. Затем сказал:
— Бесполезно, Мак.
— Что? Норман, что ты сказал? Нор…
Он осторожно положил трубку на рычаг, голос умер. Через секунду маленький черный аппарат вновь заверещал. Норман поднялся и отошел от него.
Он тихо вышел из дома, хотя никто не мог его услышать; на ступеньках остановился и взглянул на сад. Длинные блестящие стрелы вонзались в землю, прибивая короткую траву, под мягкими ударами дождя чуть шелестели листья сирени. Ненастный одинокий вечер, когда из потаенных источников памяти всплывают печальные воспоминания. Он вывел машину и поехал прочь от покинутого дома.
У театра он остановился, не выключая зажигания. Сидел, глядя, как «дворники» сгоняют рядками капли с ветрового стекла.
Сбоку на стене блестели мокрые афиши. Очередной триумф самого талантливого актера ирландской сцены. Исключительное мастерство. «Маска тьмы» — еще один гигантский шаг в баснословной карьере Нормана Коллинза. Дублин должен быть благодарен ему за приезд. Яркий смелый эксперимент.
На него глядела его собственная фотография, увеличенная до таких размеров, что нарушились все пропорции; поблескивали зубы в самодовольной улыбке, которой — он знал — не было, когда он сидел перед объективом. Нет, это не его лицо, это иллюстрация к тому, что из него делают критики. Сегодня он в моде — завтра, вполне вероятно, они возложат его на жертвенный алтарь. Впрочем, так ли, иначе ли — ему все равно. Если через полгода критики ополчатся на него, враги воспользуются моментом — и уж, конечно, Мак будет среди них. Больше ему никогда не придется играть в пьесе, поставленной им самим. Они ему больше не доверяют — слишком часто и слишком многим он рисковал. Отныне никаких сногсшибательных замыслов, никаких экспериментов. Телевидение, радио, изредка ревю — так он и сойдет на нет… А талант, который ему дан, неотделим от риска, от сознания, что он плывет против течения. Неужели он все потеряет? Мысль эта была невыносима. Невыносима, и все же то, что он делает сейчас, возможно, первый шажок на пути к гибели. А пусть, ему все равно. Он дал полный газ, рванул машину с места, и ему почудилось, словно что‑то пустилось за ним в погоню зловещей неотступной тенью.
К тому времени, как он выехал за пределы города, померк последний свет. Дождь затих. В машину просочился еле уловимый аромат мокрой травы и листьев, вытеснив запах сырости и гнили.
Он остановился у высоких ворот и пошел в темноте по подъездной аллее. На земле тускло блестели лужи, подергиваясь рябью при каждом его шаге. Далеко в небе сверкнула молния. Когда он подходил к дому, со стороны города налетел ветерок и запел в темных деревьях, в темных травах вокруг. Несколько секунд ночь пела.
Он поднялся по черным мраморным ступеням и дернул старинный колокольчик; за его спиной во мгле что‑то шевельнулось. В холле раздались шаги, дверь распахнулась, выпустив на волю свет.
— Привет, Джекоб.
— Клянусь священной бородой Иисуса, это савт Норман! Я тебя не узнал. Входи, дружище. Входи, я думал, это посыльный.
Он вошел в сверкающий, золотой, увешанный зеркалами холл. Джекоб хлопнул его по плечу.
— Вот приятная неожиданность, Норман. Долгонько мы не виделись!
— Больше года.
— Неужто так долго? Ну и ну. Ладно, пошли ко мне в берлогу, опрокинем по стаканчику зелья.
Норман двинулся следом за ним в глубину холла мимо зеркал, где большими шагами шел его двойник. В кухне он уселся на стол и стал глядеть, как Джекоб наполняет стаканы.
— За тебя, Норман. Да не укоротится тень твоего фаллоса. А теперь выкладывай все новости, и чтобы ни единого непотребства не утаил.
Норман улыбнулся и выпил, а Джекоб подмигнул ему из‑под кустистых бровей. Джекоб совсем не изменился — все та же бесформенная гора мяса, выпирающая из неряшливой одежды, которая вот — вот, кажется, лопнет по швам. Лицо его, обрамленное неправдоподобно благостным венчиком кудрей, стало еще багровее, но ничуть не постарело. Он отпил большой глоток виски и, потирая живот, спросил:
— Ну и каково это — быть любимцем Фортуны?
— Будто ты не знаешь!
— Я? Ерунда! Ни одна душа не слыхала обо мне. Разве людям интересно, кто понаставил все эти небоскребы? Ни капельки. Разве мое имя появляется в газетах чуть не каждый день? Разве роскошные женщины подходят ко мне в кабаках с двусмысленными предложениями и скалят, глядя на меня, острые зубки? Вот что такое успех, дружище. Расскажи мне о нем.
Норман ничего не ответил, и Джекоб пожал плечами. Он допил виски, налил себе еще, затем сел к столу и закурил. Вокруг них кухонные машины напевали электрическую песню. Помолчав, Джекоб спросил:
— А как все твои поживают?
— Джо ушла от меня. Я думал, ты знаешь.
Джекоб кашлянул и отпил виски.
— Слышал какие‑то разговоры. Что случилось?
— Не знаю. Все стало разваливаться на части. Ей не нравилось, как я меняюсь. Она говорила, что я живу в призрачном мире. Что продолжаю играть, даже когда не на сцене. Не знаю… Мне казалось, я впервые нащупываю что‑то подлинное. А потом как‑то раз у нас были гости, и я напился. И ударил ребенка. Наверно, это было последней каплей. Она ушла на следующий день и ребенка забрала.
— Где она теперь?
— В Лондоне. Наверно, с мужчиной. Надеюсь, что с мужчиной. Мне не хотелось бы думать, что они там одни.
— Это ты один, да?
— Нет. Поэтому я сейчас здесь.
Они уставились в стаканы. На лице Джекоба стыла забытая улыбка. Внезапно он взревел:
— А, дерьмовая жизнь! Весь мир прогнил! Что, не так?!
Он взглянул на Нормана и, не отводя глаз от его бесстрастного лица, спросил:
— Что ты чувствуешь?
— Ничего. Я ничего не чувствую.
— Не надо так, Норман.
— Но это истинная правда.
Джекоб подошел к плите, поглядел на кнопки, на сигнальные лампочки, тронул их рассеянно, вертя в руке стакан.
Норман сказал:
— Джекоб, помнишь тот день, когда я встретил тебя в Килраше, в пивнушке? Помнишь солнце на воде и как пела та странная девушка? Ты стал ей подпевать, а потом ущипнул ее за зад, а она так серьезно на тебя посмотрела… Ты говорил об Америке и об отчаянии.
— Да?
— И много смеялся. Я слушал тебя и думал: у этого человека есть то, что так необходимо мне. Он что-то знает. В тебе была такая сила! А вечером мы бродили по полям и ты пел. Очень странную песню. И была река, и пахло морем, и над нами летела птица. И я чувствовал: ты предлагаешь мне это свое богатство. Говоришь: мужайся.
Джекоб отвернулся от него и теперь стоял у раковины, глядя в окно, в черную ночь, прижавшуюся к стеклу.
— Господи, Норм, это было так давно… Почему ты сейчас об этом вспомнил?
— Мне тогда нужна была помощь.
— А сейчас?
Норман обвел край стакана указательным пальцем, следя за ним взглядом.
— А сейчас, мне кажется, я подошел к какому‑то концу. Перестал понимать смысл вещей. Как будто мне был дан обломок чего‑то и по нему я должен был воссоздать… целый мир. Но в какой‑то момент я опустил руки. Тебе хоть что‑нибудь во всем этом понятно?.. Мне — нет. Не знаю, быть может, я брошу театр.
Джекоб рассмеялся.
— Ис — клю — че — но, — сказал он.
Норман поглядел на его широкую спину. Она казалась мощной стеной, за которой можно укрыться от уличного мрака, за которой не страшен неумолимый преследователь, кружащий за окном.
— Скажи мне что‑нибудь, Джекоб. Хоть слово.
Джекоб обернулся. Он сунул руку в карман и поглядел задумчиво на стакан, стоявший перед ним.
— Что ты думаешь об этом доме?
— О чем?
— Об этом доме. Я же его перестроил. Господи, неужели ты не заметил?
— А… дом. Да, здесь очень мило.
— Мне нравится лестница. Сделал ее на манер стремянки. Понимаешь?
— Очень остроумно.
— Благодарю. Рад, что тебе нравится. Прямо не находишь слов от восторга.
— Прости, Джекоб, мне сейчас трудно вести светский разговор.
— Бедняжка Норман в скорби и печали.
— А иди ты, Джекоб.
Джекоб расплылся в широкой улыбке, и Норман грустно усмехнулся ему в ответ.
— Знаешь, Норман, я иногда думаю об этих стеклянных коробках, что тут понатыканы с моей помощью, они для меня, в общем, те же дети. Больше чем дети… они не отвернутся от меня, когда станут старше, не лягнут под дых, не скажут, что я всего лишь мерзкий старый хрыч. Они спокойно стоят и не мешают птахам небесным орошать их сверху. Но у них есть собственное достоинство. О да! Старик Коэн любил говорить, что все утраты на свете так или иначе возме щаются. Не знаю, как тебе сказать, но когда становишься стар, понимаешь, что мир состоит из вещей.