На остановке стоял мужчина в кепке, судя по комбинезону и ящику с инструментами, водопроводчик или вроде того. Он чиркнул спичкой о фонарный столб и закурил «Вудбайн». Похлопав себя по карманам, Довидл понял, что вместе с бумажником оставил дома и портсигар.
— Угостить? — спросил водопроводчик.
— Не откажусь.
В те тощие годы дешевый бычок и дым военных воспоминаний стирали многие барьеры. Водопроводчик некогда служил обезвреживателем бомб; Довидл вспомнил, как мастерски и храбро они обезвреживали невзорвавшиеся боеприпасы.
— Ты ж ведь не англичанин, да? — дотошничал мужчина.
— Скоро буду, — ответил Довидл.
— А что у тебя в ящике с инструментами?
— Вся моя жизнь, — ответил мой друг, чувствуя себя словно под микроскопом.
Караваном пригромыхали три автобуса. А вот у немцев, подумалось Довидлу, автобусы в Лондоне ходили бы строго по часам. Водопроводчик сел в первый автобус, он вскочил во второй и, вскарабкавшись на площадку для курящих, расположился на переднем сиденье, чтобы в полной мере насладиться, вероятно, последней, как он выспренно ее обозвал, поездкой инкогнито. Уже завтра он вряд ли сможет позволить себе проехаться в общественном транспорте неузнанным.
Дороги были запружены, и автобус еле тащился. Заезжий арабский властелин в сопровождении полицейского конвоя катил из Букингемского дворца по важному делу — отовариваться в «Харродзе», и над Найтсбриджем курилось облако выхлопных газов. Довидл не спешил. За окном туманилась Веллингтонская арка, солнце вновь выглянуло из-за туч, и смурной город разом повеселел. Он чувствовал, что сам, как Лондон, находится сейчас в подвешенном состоянии между блистательным прошлым и неизведанным будущим. Уже не имперская махина, еще не оплот космополитизма. В шрамах и щербинах после недавней трагедии и, может, так и не сумеет перенять мастерски выстраиваемого великолепия Парижа — или Крейслера. Он — в последний раз в жизни — ощутил себя слитым с Лондоном воедино.
Оглядевшись и увидев, что остался на площадке один, он закинул ноги на сиденье. Надежно упокоив скрипку под спиной, с удовлетворением закрыл глаза — на минуту, рассчитывая тут же проснуться, когда автобус наберет скорость.
Пробудившись, он обнаружил, что автобус недвижим, мотор заглушен. Он сидел один-одинешенек на верхней площадке, глядя сверху на загаженный пустырек, усиженный по краям одноликими тусклыми викторианскими домишками. Лихорадочно схватился за запястье: час дня, ничего страшного. Где это он? Наверное, продрых весь путь и докатился до конца семьдесят третьего маршрута — кажется, это задрипанный райончик на севере Лондона, аккурат между Арсеналом и футбольным стадионом «Сперз». Ничего страшного. Нужно просто дождаться обратного рейса, и уже к двум он будет дома, времени навалом.
Он подхватил скрипку, спустился по витой лесенке и обратился к хмурому диспетчеру в железной будке, который сообщил ему, что «западный в город» на час десять отменен «в связи с болезнью сотрудника», но в час двадцать два будет следующий. Ни книги, ни партитуры у него с собой не было, и он решил пройтись в молочной солнечной дымке, насладиться безобидным приключением. Свернул на Стоук-Ньюингтон-Хай-стрит и угодил в поло́н знакомого запаха. Соленые огурчики, с Варшавы их не ел.
В окошке, где торговали яйцами, продавались еще и огурцы, прямо из бочки на тротуаре. Он купил один за пенни и сжевал прямо на улице, упиваясь брызжущим ядреным рассолом, хрусткой кожурой и мягкой плотью под нею. Он был счастлив: «Самое то!» В соседней лавке, у Берковица, предлагались отварная гефилте рыба, студень из телячьих ножек, гедемпте[77] капуста, рубленая печень.
— Что будете пробовать? — спросил Берковиц.
— Я вышел без бумажника, — ответил Довидл.
— Пробуйте сегодня, — сказал хозяин деликатесов, — завтра купите свежее на шабат.
Вкус был дурманящий; он перенес Довидла к прабабушке, на пятничный ужин, где белоснежная скатерть без единого пятнышка, мерцающие подсвечники и бесконечная вереница вкуснейших блюд. Жгучий студень, пча, ударил в голову, словно доза героина (да, он пробовал в клубе), и он выскочил на улицу; от вкусовых переживаний и спазмов памяти закружилась голова. Он снова глянул на часы. Ближайший автобус можно и пропустить, поехать на следующем, тем более что он уже перекусил.
Он оставил в стороне оживленную цепочку лавок и свернул налево, а может, направо, потом опять налево и уткнулся в тупик: железнодорожное полотно там обрывалось, а вокруг не было ни души. После обеда день сделался теплым и тихим. Он двинулся вперед, свернул за угол, за другой, ища обратную дорогу. На проезжей части — ни единого авто, на тротуаре — ни одного пешехода. Если не знать, что это Лондон, можно было подумать, что это Санта-Крус в час сиесты.
Убыстрив шаг, он заметил на углу впереди магазинчик — продуктовый Фрумкина. Зашел спросить дорогу. На мраморном прилавке грудились куски сыра и масла, прикрытые от мух липкой бумагой. Полки зияли проплешинами, и отсутствовал цивилизационный гул холодильника; сквозь щели в полу пробивался свет из подвала. Фрумкин, сухонький мужчина в замызганном фартуке и с курчавыми пейсами, обслуживал покупателя, чернобородого великана в обтерханном пальто, обметающего полами его пыльные туфли. Из их картавого идиша Довидл сумел разобрать, что они не снедь продавали-покупали, а обсуждали один непростой пункт из комментария к Торе, толкование некоего тосафиста[78] одиннадцатого века о еженедельном чтении.
— Прошу прощения, — кашлянул он.
На него не отреагировали. Он бросил взгляд через закоптелое окно, но прохожих не наблюдалось, на улице было тропически пустынно.
— Неловко вас беспокоить, — он немного возвысил голос, — но не могли бы вы подсказать, как пройти до остановки семьдесят третьего? Я заплутал.
Мужчины даже голов не повернули. Может, глухие, может, просто невежи, а может, так поглощены беседой, что проскачи тут сам пророк Илия на белой ослице, и то бы не заметили. Что оставалось делать? Довидл был артистом. Он знал, как завладевать вниманием публики.
— Шолом алейхем! — провозгласил он.
Еврейское приветствие сработало, хоть и исходило от щеголеватого юнца в костюме-тройке, шелковом галстуке и вычурной шляпе — веригах благополучности враждебного, гойского мира.
Высокий резко повернулся и смерил его взглядом черных глаз. Довидл, не моргнув, — гордостью на гордость — выдержал его взор.
— Фин вонен кимт а ид? — довольно старомодно поинтересовался лавочник: «И откуда еврей родом?»
— Фин Варше, — назвал Довидл место своего рождения.
— Ун воc мит ди мишпохе? — последовало неизбежное продолжение: «А что с твоими близкими?» Близкие — это те, кого ты потерял там, на той стороне.
Довидл развел руки ладонями вверх, говоря этим жестом: их постигла общая участь. Здоровяк вздохнул и спросил, как его зовут.
— Возможно, я смогу тебе помочь, — сказал он.
— Как-нибудь в другой раз, — уклонился Довидл. — А прямо сейчас мне нужно отыскать семьдесят третий автобус. Меня ждут в городе.
— Тебе не хочется узнать, вдруг кто-нибудь из твоих родных выжил?
Удар был точен, прямо под дых. Сердце бешено заколотилось.
— Что вы имеете в виду?
— У нас здесь есть люди, которые были в варшавском гетто, потом в лагерях. У них превосходная память.
— Вы тоже? — спросил Довидл.
— Я тоже, — подтвердил великан и представился: — Хаим-Иосеф Шпильман, из Медзыни, побывал в Варшаве, Треблинке, Аушвице, лагере для перемещенных лиц, Антверпене, Стэмфорд-хилле, шолом алейхем. Мир тебе.
В каком оранжерейном мире я жил, подумалось Довидлу. Этот человек переходил из свободы в рабство, из ада к спасению, а я только и перешел что из Сент-Джонс-Вуда в кембриджский Тринити-колледж. Шпильман был первый выживший варшавянин, которого он повстречал. Он совершенно не походил на ходячие трупы из кинохроники. Он был большой и крепкий, держался холодно, почти высокомерно. Он затмевал Довидла своей самоуверенностью так же, как Довидл затмевал меня. И Довидл, сам себе удивляясь, почувствовал, как из вожака стаи превращается в послушного ведомого.
