— Очень хорошо, — сказал отец. — Ты отдашь ему свой кабинет под спальню, а упражняться Дэвид будет в гостиной. Что касается школы, посмотрим, что покажут ближайшие несколько недель…
— Когда тебе нужен мой ответ?
— Через десять-пятнадцать минут. Зайти к тебе?
— Не нужно. Пусть остается. Освобожу детскую после чая.
Другой отец, может быть, обнял бы меня или по голове потрепал. Но не Мортимер Симмондс. Он встал, по-мужски пожал мне руку, поблагодарил и отправился вниз, чтобы сообщить хорошую новость мистеру Рапопорту, который сразу ушел. И все. Мама, спустившись к чаю, застала в своей лучшей комнате юного беженца, играющего на скрипке каприсы Паганини, и необычайно довольного сына, переворачивающего страницы.
Скуки больше не было в тот знойный месяц перед войной. На другой день я поехал с Довидлом на двухэтажном автобусе № 13 по центру Лондона, знакомить его с городом, над которым скоро разразится блиц и погрузит его в страх и темень. Вылезли, чтобы заглянуть в полупустые музеи и дешевые залы кинохроники. Смотрели, как срывают розарии в королевских парках, как ставят армейские палатки в Хампстед-Хите, как развешивают стираное белье в трущобных дворах Камден-тауна и у вокзала Кингс-Кросс. Мы видели полисменов в шлемах, на велосипедах, с плакатами на груди и уполномоченных по гражданской обороне, свистевших в свистки: убогая имитация готовности к налетам.
— Убирайтесь с улицы, огольцы. Не слышите — воздушная тревога?
— Что, свисток — это тревога? Я думал, это футбольный судья.
В четверг мы поехали к парламенту и послушали, как палата общин быстро обсудила и приняла закон о чрезвычайных полномочиях, дающий правительству право вести войну и самому принимать для этого нужные законы. Премьер-министр мистер Чемберлен поднялся с зеленой скамьи, как унылый морж, и заговорил вяло — человек, потерпевший крах.
— Кто этот в большом парике? — шепнул Довидл.
— Это спикер.
— Почему он не говорит? Может, он лучше премьер-министра.
На другое утро мы выскочили из автобуса на Трафальгарской площади и увидели, что Национальная галерея закрыта и люди в коричневом выносят ее сокровища, которые потом будут спрятаны в карьере. Смена караула происходила как обычно, но на Уайт-холле ставили герметические двери от газов. Мы ели сэндвичи над Темзой, свесив ноги с парапета, и махали проходящим буксирам. Домой вернулись почти в сумерках; на нашей улице фонарщики уже зажигали граненые фонари.
Отец взял нас на променадный концерт в Куинс-Холле, недалеко от дома, за Риджент-парком, приятная прогулка. Был бетховенский вечер, дирижировал сэр Генри Вуд. После спокойной «Пасторальной» симфонии сэр Генри обратил к публике свою большую бороду и сказал, что Би-би-си эвакуирует свой оркестр, «и поэтому я с большим огорчением должен сообщить, что с сегодняшнего вечера променадные концерты прекращаются вплоть до особого объявления». Понурые, мы рассеялись в летней ночи, фонари горели еле-еле. В то утро Гитлер вторгся в Польшу, Варшаву бомбили.
— Это недолго продлится, — безучастно сказал Довидл.
В воскресенье утром, в одиннадцать пятнадцать, мы собрались вокруг приемника, чтобы послушать тонкий ноющий голос Невилла Чемберлена. «Я говорю из зала Кабинета на Даунинг-стрит, десять. Сегодня утром, — мрачно сказал премьер, — посол Британии в Берлине вручил правительству Германии последнюю ноту, в которой говорится, что, если нам до одиннадцати часов не сообщат, что они готовы немедленно вывести войска из Польши, между нами устанавливается состояние войны. Я должен сказать вам сейчас, — он сделал паузу и вздохнул, — что такого сообщения мы не получили, и эта страна находится в состоянии войны с Германией».
В одиннадцать двадцать семь завыли сирены: ложная тревога, но все равно страшно. Мы с Довидлом поехали на велосипедах к Юстонскому вокзалу, с противогазами — смотреть, как вывозят из города тысячи детей; сами мы останемся дома, сказал отец, будь что будет. Вечером еще раз завыли сирены — опять ложная тревога, но мы в пижамах и пальто отправились в наше сырое убежище в саду. Уличные фонари больше не будут зажигаться шесть лет. Машины ехали без фар. Все увеселительные заведения закрылись, и на радио остался только один канал. Лондон притих в ожидании несказанных ужасов.
За столом родители возобновили вежливые беседы. Они говорили о «странной войне», «такой же, как прошлая поначалу». Говорили бодро — может быть, ради нас — о своих делах. Мать организовала неофициальную биржу труда и пристраивала дантистов из Праги и венских архитекторов на вакантные места автобусных кондукторов и обувщиков. Все планы отца были расстроены временным закрытием театров, и он отправлял музыкантов играть в провинциальных залах и на удаленных армейских базах. Он устроил филиал в Бристоле, куда Би-би-си перевела свой оркестр, и собрал передвижную камерную оперу в Блэкберне, в Ланкашире. Сеть его охватывала всю страну, изобретательность не знала границ.
В конце сентября он пришел домой в форме капитана.
— Мне поручено организовать концерты для поддержания морального духа бездействующих войск Его Величества, — с гордостью объявил он. — Я буду давать им предельно серьезную музыку — возможность расширить их культуру.
Не без опаски организованный им на военно-морской базе в Плимуте цикл бетховенских квартетов в обеденное время оказался настолько популярным, что ему пришлось установить репродукторы, чтобы слышно было толпам штатских, собиравшимся за оградой. Встревоженная, испуганная публика требовала высокого искусства — Баха, Бетховена, Брамса, Бруха[22], пусть они и немцы. В середине октября, когда в Лондоне возобновилась ночная жизнь, в распоряжении у Симмондса было достаточно свободных музыкантов и ансамблей, чтобы устраивать концерты в любом уголке Большого Лондона, и они всегда проходили с аншлагом.
Атмосфера сосредоточенности действовала на всех. В опустошенной Национальной галерее зрелая еврейская пианистка Майра Хесс давала дневные концерты из произведений Бетховена перед стоящими слушателями; очереди к ней вытягивались вокруг всей Трафальгарской площади. Сэр Генри Вуд обрушил свой гнев на Би-би-си и выбил разрешение возобновить свои променадные концерты, превратив их в праздник непокорности.
— Когда война кончится, — как-то вечером высказался отец, — правительство признает вклад искусства в общую победу. Попомните мои слова: им придется вкладывать общественные деньги в исполнительское искусство, как это принято во всей цивилизованной Европе, — а не рассчитывать на щедрость финансовой аристократии.
Мать скептически хмыкнула, отмечая в списке приглашения титулованным дамам на очередное благотворительное мероприятие. Она верила до последнего вздоха, что noblesse непременно oblige[23].
Нами двоими никто особо не занимался. Школы не работали. Мы свободно бродили или разъезжали по городу на велосипедах, автобусах и громоздких бронтозаврах-троллейбусах, бесконечно забавлявших Довидла величавостью своего хода и искрами наверху.
— Какая максимальная скорость? — спросил он кондуктора.
— О, он может делать тридцать два километра в час по свободной дороге.
— Почти как велосипед, — съязвил Довидл, едва избежав подзатыльника.
Мы вылезали у ресторанов «Лайонс», где официантки в белых шапочках и передниках подавали нам булочки и чай. Любимым у нас был тот, что у Мраморной арки, — там официантка из Кракова добавляла нам джема, а молока давала сколько хотелось. Мы прокатились на последнем прогулочном катере по Темзе и понюхали оранжерейные растения в опустелом Ботаническом саду. И даже посмотрели заключительную игру на стадионе «Лордс», где Довидл разобрался в правилах крикета так быстро, что за обедом разработал тактику против сильного бэтсмена — средней силы подачей со швом за правый столбик, туда, где больше игроков.
