неукротимей. Скрывать ее Марине было уже не под силу. Она подалась к улыбающемуся, тоже едва сдерживавшему свою радость Ермаку и запела:
Я девчоночка-горнячка,
Полюблю так полюблю!
Не зазнайка, не гордячка,
Но нахалов — не терплю.
Эту песню сложили две подружки-лебедчицы после того случая в клубе… А вскоре ее знали и распевали чуть не все девчата «Первомайки». И стала та песня для Ермака еще одной пощечиной, только более звонкой, — ее услышал весь рудник. И Ермак возненавидел ту песню и каждое слово в ней. Но сейчас, когда Марина затянула ее, он стал подпевать ей. Ляскун тоже к ним присоединился. Слов он не знал и напевал лишь мелодию. Зато Марина каждый слог выговаривала:
Пусть кажусь я бесшабашной,
Не ломай в намеках бровь:
Мне нужны, дружок, не шашни,
А сурьезная любовь.
Я хочу любви взаимной, —
с придыханием прошептала она и, помахав пальцем перед носом Ермака, продолжала:
Но прошу тебя, мой друг,
Ты о чувствах говори мне
Без использованья рук.
Ермак рассмеялся. И Пантелей Макарович тоже. А потом, будто вдруг заметив, что делают они что-то неуместное, оба умолкли. И, как бы спрашивая друг друга: «Чего это мы распелись? До песен ли нам?» — все трое переглянулись. И наступило неуютное молчание, которое каждому хотелось поскорее прервать, но никому не приходили на ум нужные слова. Наконец, заговорил Ляскун:
— Время, пожалуй, распрягаться да подремать мало-мало. Только вот постельку приготовить надобно. У рештака обоснуемся, безопаснее. Ну, взялись-ухватились…
Очистив облюбованное место от обломков породы, Ляскун начал выстилать лежбище. Делал это неторопливо, основательно, прилаживая один к другому плоские куски сланца. До того, как стать забойщиком, Пантелей Макарович работал мостовщиком — покрывал булыжником дороги. Было это давно, в юности, но сноровка и навык сохранились. А у Ермака, как он ни старался подражать Ляскуну, ничего путного не получалось.
— Лучше ты подноси материал, а я буду укладывать, — подсказал ему Ляскун.
Жур с готовностью согласился. Набрав у шланга полные легкие воздуха, он задержав дыхание, делал рывок к противоположной стороне колодца, притаскивал очередную ношу, переводил дух и опять кидался назад. Дело подвигалось споро. Высокий, ладный, в прилипшей к телу рубахе, Ермак, казалось, играючи взбрасывал на плечо громоздкие, тяжелые «сундуки» и «коржи», точно были они из картона. Марина, сама того не замечая, не сводила с него глаз. В ней возрождалось и росло, росло то чувство, с которым в свое время она так нещадно боролась и в конце концов поверила, что заглушила его в себе навсегда.
Вскоре обживаемая половина дна кратера превратилась в гладкую, с небольшим наклоном в сторону выработанного пространства, площадку. Закрепив на рештаке шланг с таким расчетом, чтобы воздух равномерно обдувал эту площадку, Пантелей Макарович шутливо отрапортовал:
— Опочивальня готова!
И лег на спину, поставив у изголовья погашенный светильник. Рядом расположился Ермак. Марина тоже включила аккумулятор и подумала: «Какое это счастье, если не считаешь, сколько минут тебе осталось жить!»
Как давно Марина увидела у своих ног сбитого углем и вынесенного из разреза Ермака? Ей мнилось, что случилось это не десять — двенадцать часов, не две-три смены назад, а намного больше! И все это время смертельная опасность, неотступно преследуя их, полностью владела ее сознанием. Она беспрерывно торопила и торопила Марину: «Действуй, не теряя ни секунды. Действуй умело, расчетливо, быстро. Лишь в этом ваше спасение. Слышишь? Только в этом!» И вот наступили часы, когда спешить стало некуда. Лежи, сберегай силы и жди, жди, жди! Жди, пока обнаружат горноспасатели. «А вдруг, — пронизала мысль, еще не приходившая ей в голову, — найдут они нас слишком поздно?..» По спине поползли мурашки. Чтобы отвлечь себя от мрачных мыслей, Марина зажмурилась и напрягла память, силясь вспомнить Репьева, но перед ней возникло чуть тронутое снисходительной усмешкой лицо Ермака, его сросшиеся брови. Он не хотел уступать Павлу места в ее памяти, и Марина поймала себя на том, что не возмутилась его бесцеремонностью. И не воображаемый — живой Ермак, словно чувствуя свою власть над нею, выждав, когда Пантелей Макарович начал посвистывать носом и подхрапывать, пододвинулся к ней вплотную, и Марина не оттолкнула его. Он положил свою сухую сильную руку на ее переплетенные, покоящиеся на согнутых коленях пальцы, и она не отстранилась, не сказала, чтобы Ермак убрал руку. Тогда он обнял Марину за плечи и зашептал:
— Я виноват перед тобой. Знаю: забыть обиду трудно, но простить можно. Прости меня, Марина…
Шепот становился горячее. Ее голова оказалась у него на груди. На мгновение у Марины появилось желание оттолкнуть Ермака, отодвинуться от него, сказать: «Я простила тебе обиду и почти забыла ее. Но у меня, понимаешь, есть парень… Хороший парень… Он любит меня… И я тоже его люблю». Марина только подумала так, а сказать ничего не сказала. Потом голос Ермака как бы отдалился, но она отчетливо слышала каждое его слово. «Я люблю тебя, Марина, — говорил он. — Одну тебя. И никого больше. Помнишь, ты спрашивала: «Бывает ли тебе страшно?» Я засмеялся тогда и ответил: «Мне некого и нечего бояться!» Если бы ты сейчас об этом спросила, теперь бы я ответил: «Да, бывает. Каждый раз, как подумаю, что могу потерять тебя».
Марина не могла понять: то ли все эти слова Ермака пригрезились ей, то ли он и в самом деле говорил их? Ей казалось: если напрячь слух — она снова услышит объяснения. И Марина напряглась вся, вновь вслушалась… Но ничего, кроме шипения сжатого воздуха, не уловила. Потом к нему подметались звуки, напоминавшие шлепки женщин, обмазывающих глиной стены саманной хаты, — шлеп, шлеп, шлеп… Шлепки участились, сделались гулче, сильнее, будто мазальщицы, не укладываясь в срок, стали поторапливаться. Марина включила лампу. В щель между ребром рештака и кровлей вылезала густая, как клей, паста. Собираясь в увесистый валек, она скатывалась по шероховатой поверхности рештака и плюхалась на породный настил. Вода, сочившаяся из почвы, разжижала ее. Паста становилась подвижной жидкостью. Всхлипывая, жидкость эта исчезала в зазорах между «коржами» и появлялась в углублении на противоположной стороне их обиталища.
Жур услышал шлепки одновременно с Мариной, но когда увидел, откуда они исходят, — сразу растолкал Ляскуна. Пантелей Макарович протер спросонок глаза, встревоженно, как бы спрашивая самого себя, протянул:
— «Фи-ал-ка?»
И все они подумали об одном и том же. И, не сговариваясь, поднялись. Когда лучи лампочки Пантелея Макаровича с «коржа», затопляемого «фиалкой»,