загнем! Всю степь засадим! Господи… Ой, бога помянул. На́ тебе. Загнем! Ох, загнем! И меня — туда… За главного.
Начало светать. Окошко стало белым, потом розовым. Фомич курил, бормотал, схохатывал, ойкал, шуршал соломой. Голова моя валилась на плечи. Я опять прилег. Враз зашиб сон. Поплыла в глазах белая, розовая река, везде росли яблони, верхушки у них горели, сливались друг с другом, от них пахло медом, травой, теплым хлебом, пели в них соловьи. Не пели, переговаривались. Я шел от яблони к яблоне, не чувствовал себя, ничего не видел, только кого-то молил, звал кого-то, чтобы сказали, ответили, где я, почему везде яблони, почему мне так хорошо здесь, — лучше всех на свете. Вверх смотрел, там тоже росли яблони, яблони, и я думал, зачем их столько, кто посадил их, почему такие белые, розовые, кто зажег этот светлый огонь — сияние. Деревья ко мне сдвигались ближе, ближе, и огонь тоже шел на меня ближе, ближе, — и я проснулся. За стеной ржали две лошади. В одной узнал Таракашу, другая чужая. Опять услышал голоса. Говорили тихо, я на другой бок повернулся. Но вошел Фомич. Тихо вошел, стал вздыхать.
— Ну что опять?
— Ладно, спи…
— Нет, ты скажи?
— Что скажи — беда дак беда. Васька повинился… Он спилил яблони-то. Ножовкой, без шуму…
— Как?
— Вот тебе как!
— Правда?
— Нет, вру… Видишь, злость поимел. Мне премию вырешили, а с него вычли…
— Ты расскажи давай?
— Красёна весной отелилась, теленочка у ней табун замял. Васька-то не видел. Кого он — верхогляд… Я в правлении и скажи об этом. Ваське-то передали…
— Что теперь?
— А-а, навершной прилетел: прости да прости, в ноги валится. Мол, стыд.
— А ты?
— А я, а я? Так в ноги же, мне-то в ноги… В ноги! Простил. Ножовкой он их.
Фомич заплакал. Окошко сильней забелело, с пола понесло холодом. Таракаша громко заржал.
— За что мне такие муки?.. Да ты не сердись, соседко. Он же в ноги хотел… Как не простишь… Не сердись ты…
У меня в груди что-то порвалось, глаза щипало.
— Не сердись, соседко. Человек ведь, как не простишь. Ну, хватит, хватит… Других насадим.
Я выбежал из избушки. После дождя шел белый тяжелый туман. Далеко-далеко в тумане звенели колокольчики. Видно, бежали те кони из деревни в луга. Колокольчики стали совсем рядом. Опять заржал им Таракаша.
Много лет прошло с того дня. Было всякое в жизни: плохо и хорошо, ездил по свету туда и назад. Только домой не мог собраться. Все же собрался. Приехал весной. От автобуса шел пешком. Только на поскотину ступил, ударил в глаза белый и розовый огонь. Откуда. Да яблони же! Цветут яблони. Всю степь заняли, стоят рядами, в белых чулочках. Спросил у девочки, рядом шла:
— А кто садоводом?
— Павла Фомича знаете?
— Неуж один?
— Не-е, нынче второго дали. Покидова Василия знаете?
Опять в груди что-то порвалось. Сколько мук надо вынести, чтоб зажечь этот светлый огонь.
НЕВЕСТА
Васька Гилев получил телеграмму. Нежданно-негаданно. А накануне снились ему черные юркие ласточки и полынь. Будто ехал по лугам на телеге, день кончался, конь ступал тихо, потому что там, где утром стучала под копытом земля, встала полынь. Она лезла коню под брюхо, живой веревкой оплела ноги, и конь косился вниз мутным глазом и, обессилев, заржал. Васька достал с телеги литовку, только на полынь замахнулся, да налетели ласточки. Он удивился — откуда, ведь скоро зима. Они били по лицу клювом, пищали, кидались в широкий рукав рубахи, и от того стало страшно. Васька закричал и проснулся.
Про сон рассказал матери и деду. Мать вздохнула, улыбнулась, а дед брови напряг:
— Ласточки к прибыли… Поди, женишься?
Вспыхнули глаза у деда, заиграли. Не было у него внуков, кроме Васьки, а ему нестерпимо хотелось внучку, чтоб больше на старости вышло счастья, потому и желал он Васькиной свадьбы. Но девки в деревне других выбирали. Не годился Васька для мужа: был гордый, с тяжелым взглядом, работал шофером, а вечером пас лошадей с дедом, давал прозвища жеребятам, а в клуб приходил — надменно выламывал брови, шутил, кривлялся, в танцах смотрел прямо в глаза девчонке, щурясь нахально, сухо сжав губы, и девчонка робела, не знала куда деваться, начиная ненавидеть Ваську. То сидел в темном углу со своей гармошкой, покорно играл для всех вальсы, фокстроты, но было в игре что-то упрямое, злое, да и водкой от него пахло — и танцы не выходили.
И другая беда в Ваське сидела — не хотел он учиться: еле в шестой класс перелез и на том давно кончил.
Вспомнил об этом дед, и глаза потухли.
— А полынь к чему? — пытал Васька.
— Это к препятствию… Да не горюй — ласточки передолят, — совсем смирно добавил дед и отвернулся.
Слова его Ваську зачаровали. Весь день о них думал, да и работа выпала легкая — отвез дояркам с дальней фермы лектора из города и поставил машину. Вечером в клуб собрался, гармошку бросил за плечо. Только вышел в ограду — почтальонка Верка сует телеграмму. На адресе — Василию Петровичу Гилеву.
— Распишитесь в полученьи, Василий Петрович, — сказала Верка, хихикнула, закрыв рот ладошкой.
Сомлел Васька. Первый раз в жизни получил телеграмму. Сжал ее в кулак, она стала как уголек, — пальцы напряглись и горели. Вдруг Верка стала серьезной.
— Поди, от девчонки? Неуж кто-нибудь любит?..
Молчал Васька, а она злилась:
— Кто-то нарвется же на тебя, соберет беды…
Ушла, оставив в ограде хитрый запах духов и пудры. Васька носом шмыгал, на месте топтался, лицо закаменело — обиделся на Верку. Раскрыл телеграмму. «Встречай с электричкой сегодня. Катя». Плеснулось в глаза сиянье, захотелось бежать куда-то.
Выскочил в улицу и поразился: везде сонно. Снег начинался. Падал на землю тихо, подолгу вверху кружась белыми метляками. Садился на тополя, на крыши, и на глазах уменьшались деревья, дома. Снег кружился, и тополя кружились, и дома уходили куда-то медленно, чудно, сливаясь друг с другом, в окнах огоньки мигали, то разгораясь, то затихая, и не было нигде луны. Посреди улицы, пустой, сонной, Васька сжался от чудной мысли — ведь Катя — его невеста. Он никогда так не думал, а сейчас подумал. Катя — его невеста, раз дала телеграмму, раз зовет его встречать, раз едет к нему и сейчас, поди, сидит одна в длинном вагоне, тоскует о нем, о Ваське, а может, дремлет и к его плечу жмется, целует в горячие губы, плачет и опять целует, называя его всяко, ласково, как