товарищ, дал бы нам трёшницу взаймы — и пусть себе идёт с богом, — соглашается плотник Звездаков. 
Скородумов, высланный под наблюдение усть-кубинской полиции, много работает в деревнях, шорничает; деньги, конечно, у него есть, но дать взаймы на вино он считает зазорным.
 — Идите-ка по домам, выпили — и хватит, — советует он мужикам. — Знаете, стаканчики да рюмочки доведут до сумочки.
 — Ну, ну, ступай, коли так. Просим не указывать.
 — Ворчанья-то мы и от своих баб вдоволь наслушались.
 Когда Скородумов удаляется, Иван подсаживается ещё ближе к приятелям и тихо говорит:
 — Он степенный, я на него мало и рассчитывал. Знаете, это какой груздь? Год в рестанских ротах за решёткой сидел да сюда под надзор попал. Каждую неделю к уряднику на отметку ходит. Живёт будто на привязи. За одно слово человек страдает…
 — Какое же такое слово? Может, он врёт? — усомнившись, спрашивает Осокин. — Наврать — дело нехитрое, и мы можем.
 — А ты по себе не суди, других на один аршин с собой не меряй. Не такой человек Скородумов, чтобы соврать. Да и какая ему корысть? А слово было сказано к месту. В каком-то польском городе забастовали рабочие. Губернатор послал солдат на усмирение. А Скородумов был старшим унтером, под командой у него взвод. Ротный скомандовал солдатам: «Пли» — по рабочим! А он — наоборот: «Отставить». И вот за это «отставить» — тюрьма ему и высылка.
 — Да, — вздыхает Калабин, — стоящий мужик! Но ещё легко отделался.
 — А я бы на его месте ротному штык в брюхо, а сам на виселицу. Нашему брату терять нечего, — бойко замечает Звездаков.
 Посидели, помолчали. Снова взгрустнули:
 — Ярмарка-то в разгаре, а мы сидим, как бабы-келейницы, да языки чешем. Уж если пить, так пить, — злится Осокин.
 — Рубахи или штаны пропивать с себя не станем. Пожалуй, стыдно будет, — уклончиво высказывается Турка.
 — А подождите-ка тут, я сейчас, может, соображу, — Осокин поднимается с луговины, одёргивает на себе красную рубаху; она втугую натянута на его широкое туловище и еле-еле смыкается с гашником штанов.
 «Рубашонка-то, должно быть, чужая, краденая», — думает, глядя на него, Чеботарёв.
 — Сидите, я сию минуту, — предупреждает их Осокин и не спеша, покачиваясь, идёт к трактиру.
 Подойдя к окну, он тихонько стучит в раму.
 Показывается бритая голова трактирщика Петра. Смолкина.
 — Тебе чего, Николаха?
 — Водочки, — жалобно просит Осокин.
 — Чем богат? — спрашивает трактирщик.
 — А сколько дашь за узду вон с той лошади? — показывает Осокин на подводу, стоящую в стороне, неподалёку от трактира.
 — Две бутылки, — не задумываясь, оценивает Смолкин.
 — Маловато, Пётр Степанович. Нас пятеро. Четыре дай — и спасибо…
 Тут Осокин старательно хвалит узду, что она и прочная, и выездная, а не будничная, и что ширкунцы на ней под серебро и кисть бархатная.
 — Три бутылки! Вся цена, — окончательно говорит трактирщик. — Узда, кажись, неплохая.
 — Смотри-ка, Пётр Степанович, — баба в тарантасе сидит, хозяйское добро стережёт не хуже собаки, один риск чего стоит.
 — Ну, ладно, мне торговаться некогда, тащи.
 Осокин, невинно оглядываясь по сторонам, подходит сбоку к лошади, вроде бы за естественной надобностью.
 — Тьфу, дурак бесстыжий, — баба отвёртывается и продолжает беззаботно шелушить семечки…
 Опорожнив все бутылки, приятели повеселели: двое вразброд запели что-то несуразное и скоро умолкли. Конопатчик хватает порожнюю бутылку и замахивается, намереваясь швырнуть её в окно трактирной кухни и угодить в голову повара. Звездаков, вырывая из его рук бутылку, увещевает Калабина:
 — Дурак! Зачем! Человек в поте лица старается, ему, бедному, и выпить некогда, а ты обижать…
 Калабин, ухмыляясь, растягивается на траве. Турка собирает все порожняки, и так как он уже плохо соображает, то считает на пальцах и, к общей радости, торжествуя, заявляет:
 — Братцы мои, за порожняки-то ещё, пожалуй, бутылку дадут!
 Потом они идут, обнявшись, и нескладно поют:
  Шёл я лесом,
 Палкой подпирался,
 Каждый кустик
 Надо мной смеялся,
 Что горе-горькая
 Пьяница идёт…
  Осокин, подхваченный под руки, идя с товарищами по улице, расчувствовался, пускает слезу:
 — Эх вы, мои дорогие! Дайте я вас поцелую! Вы не брезгуете мной, не сторонитесь меня, а я кто? Вор, прощалыга, а вот иду с вами!
 — Ладно, Колька, не надо, — унимает его Иван, — шагай, шагай с нами… Мы-то тебя знаем…
 Турка тоже утешает его:
 — И надеемся!
 — Да уж надейтесь, — весело и бойко заверяет Осокин, потрясая в воздухе кулаком, — надейтесь! Случись кому против нас не своротить, дам по башке, — до поясницы щель будет!
 Притопнув ногами, зычно голосит:
  Я гуляю, как собака,
 Только без ошейника.
  Ещё раз притопнул и, выдержав паузу, орёт:
  Протокол за протоколом
 На меня, мошенника.
  А публика, глядя на подгулявших:
 — Во как окосели мастеровые…
 Осокин поворачивается, смотрит в сторону лошади, с которой он стащил узду: в тарантасе, уткнувшись лицом в подстилку, рыдает баба, а юркий корявенький хозяин безжалостно лупит её кулаками по спине, приговаривая:
 — Да где у тебя глаза были? Да на кого ты свои бельмы пялила? Где узда?..
 Кончался первый день ярмарки. Солнце, нагулявшись, красное, распухшее, медленно спускалось где-то за церковной оградой, за шелестящими берёзами и то полями, уходило на короткий ночной покой, а завтра снова весь длинный северный июньский день глазеть ему со своей высоты на бурную усть-кубинскую ярмарку…
 Улицы села сплошь засорены шелухой семечек, орехов, обрывками бумаг, притоптанными в пыли, досками от разбитых ящиков и всяким мусором.
 В закрытых ларьках и магазинах торговцы подсчитывают барыши. В казёнке за день не осталось ни одной бутылки. В трактире тоже. Шинки втридорога сбывают водку.
 Наступил светлый летний вечер. Казалось бы, добрым людям на покой, домой пора. Но вечером гулянье молодёжи, а разве не хочется посмотреть взрослым, как гуляет молодёжь, и как при этом не вспомнить своё недавнее или давнее прошлое?
 Обе карусели продолжают неустанно крутиться в разные стороны. Лошадки, собачки, лебеди, санки, каретки перегружены «пассажирами». Надрываются шарманщики, до обалдения стараются гармонисты и барабанщики; охрип голос у балаганщика «петрушки».
 Нарядная, весёлая деревенская и сельская молодёжь, пёстрая, как луговина в канун сенокоса, колыхается по улицам села то туда, то сюда. А когда стало чуть потемней, улицы начали пустеть. Молодёжь потянулась в сад «имени купца Никуличева». И было чего там посмотреть.
 На дощатой, разукрашенной эстраде представление «знаменитого индейского факира Али Демьяновича Петухова-Северодвинского».
 В заманчиво размалёванной программе объявлено:
  Выступает из индейского цирка
 со своими жонглерскими и престидижитаторскими
 методами искусства,
 кои после представления будут разоблачены самим
 АЛИ ДЕМЬЯНОВИЧЕМ
 ПЕТУХОВЫМ-СЕВЕРОДВИНСКИМ
 ПРОГРАММА:
 1.