решимостью, строго сказала из потемок:
— Куда лезешь? Ездишь, а корму не готовишь. Вот и лазай впотьмах за вас. Того гляди, глаз выколешь.
Петр растерянно смотрел в тьму и тяжело спустил ногу на нижнюю ступеньку, но в этот момент в лицо ему ткнулся жестким гузном сноп. Оттолкнув сноп в сторону, Петр поднялся в густую темень пади́н. Руки его мгновенно нашарили Настьку. Она не отстранилась и не вскрикнула.
— Уйди! Папаша услышит… Куда залез? Звали тебя?
Ответить Настьке Петр не мог. Он все туже сжимал ее худенькие плечи, склонился к ее голове.
Поцелуй был, как укол, короток. Они сейчас же отскочили в разные стороны и молча начали спускаться с чердака.
Пока Петр снимал с жеребца хомут, Настька наложила полную кормушку клевера. В лошаднике стояла густая мгла, насыщенная теплом лошадиного дыханья и острым запахом подмерзающей мочи. В узкое окошечко над самой кормушкой глядела синяя карточка неба с одинокой звездочкой, зелено зажегшей стеклянный глаз жеребца. Петр поглядел на эту застенчиво заглядывающую звезду и, не обертываясь, нашел руку Настьки. Она была холодна и пуглива. И так, держась за руки, они вышли на синий свет двора. Здесь он поднял, взял Настьку под мышки, как ребенка, и опять бережно поставил на ноги.
— Что ж ты не ругаешься на меня, а?
Она отвернулась от него и приложила палец к губам.
— Серчаешь? Насть!
Не меняя позы, Настька отозвалась глухо, почти неслышно:
— Чего ж мне серчать?
— Значит… так же… как я? Да? Ну, скажи же!
Он тряс ее за руки, заглядывал в глаза, но Настька не разомкнула рта.
Долго ждала Лиса своего прежнего жильца, долго горел в ее окнах огонь, но жилец не пришел.
Горели в кебе звезды, шла полевыми увалами ночь, крепчал и злился на недалекое утро мороз, а Петру все казалось, что тянется вечер, ночь еще впереди и она будет бесконечна, как небо.
Они бродили по дорожке от двора к риге, будто ожидали чего-то от степного безмолвия, от тьмы, лилово густевшей к горизонту.
Вскрикнули петухи — без всякого порядка, одновременно, будто по дворам пробежал кто-то и толкнул куриный нашест, — и так же нелепо, враз, замолкли. Настька высвободила пальцы из руки Петра и сказала:
— Домой пора… — Она зябко улыбнулась и поправила на голове шаль. — Ты обожди на улице. Я войду, тогда и ты…
У самых ворот Настька ткнулась к груди Петра и по-бабьи, с неуверенной робостью вскинула руку к нему на плечо. Он целовал ее нахолодавшие щеки, пушистые ресницы.
Она вдруг схватила его за голову, уколола губы коротким поцелуем и нырнула в темень ворот.
Завернув за угол избы, Петр решительно направился к двери и почти мгновенно остановился. И сейчас же в уши ринулся треск, ночь охнула и раскололась пополам, унося по степи жалкий ухающий отголосок. Петр схватился за левую руку, присел и, согнувшись, отбежал за угол избы.
В сенях загремело, кто-то спешащими пальцами торопился сорвать дверную щеколду. Но не это занимало Петра. Оглянувшись назад, он перебежал к заднему углу двора и отсюда увидел: за сарайчиком Лисы метнулось что-то темное и растаяло на полотнище плетня. Боль в руке, неслышная вначале, давала себя чувствовать где-то выше ожога, к плечу. «Кость раздробили, сволочи!» И была бессильная злоба на себя: если б револьвер был в кармане!..
Стиснув зубы, Петр все всматривался в непроницаемую тьму. Вон еще зачернелось что-то, передвинулось ближе к избе Тараса… Ага! Теперь отчетливо видно было, как согнутая, припадающая к снегу тень переметнулась через прогал между домами и исчезла у двора Ерунова. И в эту же минуту Петр услышал сдавленный женский крик, перемешанный с густой воркотней Артемова голоса. «Кто это так длинно и с таким отчаянием кричит?» И, забыв про боль в плече, Петр бросился к избе и на углу столкнулся с Артемом.
— Кто это? Петра? Тебя, что ль?
Но Петр перебил его:
— Кто кричит там? Скажи, кто?
Он чувствовал, что голос его сейчас оборвется и сам он, бессильный, рухнет к ногам Артема.
— Да кто? Настька, как полоумная… испугалась… спросонки…
— А!
Петр разминулся с Артемом и вбежал в сени. Свободной рукой он нашарил избяную дверь и в ее теплой пасти наткнулся на Настьку. Рука его попала в широкий разрез рубашки, концы пальцев обожглись о крепкую, как яблоко, возвышенность груди, и, плохо соображая, что он делает, Петр тискал эту маленькую горячую грудь, оборванно шепча:
— Я — Насть… Все хорошо… Не кричи…
Отрезвил его голос Артема:
— Чего ты с ней бормочешь? Ей ничего не поделается. В тебя-то попали? Ну, сказывай!
Настька отпрянула в тепло избы. Артем толкнул Петра через порог и захлопнул дверь.
Треща разгорался узкий язычок лампы. Петр держал над столом левую руку, и на белизну скатерти капали густые кровяные капли.
— Только и всего? — Артем, бледный, вспотевший на морозе, еле справлялся с дрожью голоса. — Господи, есть же разбойники на свете!
— Ни черта! — Петр, закусив губу, отбросил шинель и сел на скамейку. — Давай воды и тряпку.
Окруженный всей семьей Артема, Петр промыл над блюдом рану и попросил Артема потуже перевязать руку тряпкой. Артем тряхнул бородой и испуганно отстранился:
— Нет… у меня душа дрожит…
— Давай я!
Настька решительно взяла руку Петра в ладони и бережно положила на рану конец самодельного бинта. Она была все так же в одной рубашке, и в широкий прорез ворота выглядывала розовая полоска груди. Петр глядел на эту полоску, переводил взгляд на лицо Настьки со следами невысохших слез, и прикосновение пальцев умаляло боль, казалось целительным. Завязав узел, Настька бережно опустила руку Петра, вся зардевшись, замахнула ворот рубашки, отошла в сторону.
Стук в дверь прозвучал голосом из преисподней. Все обернулись к окнам. Стук повторился. Алена, разломив избу горбатой тенью, кинулась к столу и подвернула в лампе фитиль. Артем тяжело приблизился к двери и, словно обжигаясь о скобку, не решался распахнуть ее. Петр трудно преодолел немоту ног и приподнялся с места.
— Открывай! Ну! А то я сам.
— Да господи! — Артем отчаянно толкнул боком в дверь и глухо крикнул в черноту сенец: — Кто там?
Узнав голос стучавшего, Петр отсунул Артема и выбежал в сени. В открывшуюся дверь влетел Тарас, ткнулся Петру головой в плечо, отскочил от него в угол и вскрикнул, сам испугавшись своего голоса:
— Погибла моя голова, ребятушки! Все в дым разносят! Детишки! Боже мой!
Тарас был в одной рубахе, без шапки. Сквозь разодранную на плече рубаху странно выглядывало голое тело. Стуча зубами, он отрывисто