и строить новое. Мне нравится созданная ими часть Чапаевского поселка — двух- и трехэтажные дома с арочками, лесенками, балконами. Только наш шифер и общая разруха ставят на них свое клеймо. Несколько окон по-европейски украшены цветами, кошки ждут, когда с ними поздороваешься. Лучший вид на город не всегда открывается из бомбардировщика.
Дальше по улице, где были огороды, большой и дорогой, из разного камня, мемориал погибшим на фронте работникам. Их много.
Иногда я хожу в винный магазин на углу Заводской улицы, иду мимо старого детского сада, уютного и соразмерного человеку, может быть, тоже немцами построенного. Не знаю.
В начале мая дети репетировали представление ко Дню Победы. Маленькие смуглые чувашские дети с по-азиатски черными волосами, такие же, каким однажды станет мой младенец-сын. Они шагали по дорожкам их садика, ача сачĕ, и несли на палках портреты, должно быть, своих то ли прадедов, то ли прапрадедов, но, может быть, и каких-то других людей. Черно-белые лица, почему-то все русские, покачивались между налитыми цветами сирени и частой, кружевной чебоксарской вишни, закрывали собой небо, накренялись и пропадали из общего ряда и появлялись вновь. Играл марш, спотыкались крошечные сандалии и кроссовки.
— Надо записать Мишу в детский садик, — сказала жена.
— Конечно, надо, — сказал я и посмотрел на детский марш. Черно-белые лица вертелись и толкались между собой.
Однажды городские власти решили снести один из немецких домов. Коммунальных сил хватило лишь на то, чтобы разобрать шиферную крышу с ее деревянной основой да вытащить оконные рамы. Кирпичные стены остались на своем месте, оберегая от ветров березы и сирень, проросшие вскоре внутри через плашки паркета.
Чувашские дети несли русские лица, которые смотрели на пустые окна немецкого дома, которые смотрели на них.
— Надо будет на днях заняться этим вопросом с детским садом, — не мог не согласиться я.
Сурский рубеж
Когда-то, уже давно, я работал электромонтером на московском заводе, смотрел в окно на поезда. Мне нужно было весь день стоять за столом и собирать ящики для счетчиков электрической энергии. Рельсы шли прямо под подоконником. Вагоны катились медленно, я читал названия городов на их бортах: Архангельск, Челябинск, Сыктывкар… Где находится этот Сыктывкар? Кто там живет? Что значит слово из трех плохо скрепленных слогов, которое совершенно невозможно выкрикнуть? Всего этого я не знал.
Ящики, с окошками и без них, с китайскими замочками и шплинтами в дверных петлях… Скучное слово «шплинт». Бригада монтеров из глухонемых женщин, видимо, работавших по какому-то отдельному договору c заводом, старательных до сочувствия и грусти. Мне хотелось бросить инструменты, шагнуть из окна прямо на крышу вагона и уехать, уехать непременно в этот Сыктывкар. Вагоны катились мимо. Однажды дома я открыл карту Москвы. Железная дорога под ленточными окнами завода оказалась кольцевой.
Утром люди плотным потоком шли на завод и такой же пасмурной рекой покидали его после семнадцати часов. Огромное количество телодвижений, мыслей, сожженных калорий, подавленных эмоций, всего остального, что заключает в себе труд, никак не меняло жизнь вокруг. Рабочие, и я вместе с ними, шли по рыжему от голой глины московскому пустырю, разложившимся кленовым листьям на зебрах, по тротуарам вдоль пятиэтажных домов, наспех построенных для приюта пролетариев полвека назад. Нет, не над чем гадать — в своей сути ничего не изменилось за пять десятилетий на той московской окраине, да и на других тоже. Где тот непомерный объем труда? Были за это время и космос, конечно, и чрезмерное количество военной техники, и просто дорого обошедшиеся ошибки, но не подобрать из всего этого соразмерного потраченным усилиям. Во что же они преобразовались в итоге? Не в новые же автомобили у подъездов, что слишком дешево…
Лет так через пятнадцать я ехал за рулем по Чувашии и слушал местную радиостанцию. Она называлась «Тăван», что переводится как «родное». В Москве никогда не будет радиостанции с таким названием. Есть какая-то нескромность в том, чтобы называть Москву родным городом. То ли дело Люберцы. По пути в деревню я слушал чувашский язык, постепенно понимая слова, которые произносят все взрослые люди в провинциальной России, запоминая их: сывлăх, атте-анне, ҫар, еҫ. Здоровье, родители, армия, работа.
Тогда по всей стране готовились отмечать День Победы, отмечать по-государственному — с черно-оранжевыми лентами, почетными караулами, торопливыми репортажами из бедных комнат, в глубине которых блестят медали и пузырьки лекарств, где не в микрофон, а в вечность, вовсе не торжественную, а однообразную и черную, как земля, говорят белые от старости их обладатели. Отмечать так, как приказано, то есть предъявить в нужном количестве убедительные старые раны и регалии, каковые при их отсутствии следует найти и утвердить.
В Чувашии нашли Сурский рубеж. Это почти четыреста километров окопов вдоль реки Суры, выкопанных чувашскими женщинами и детьми. Мужчины были тогда под опустошенной эвакуацией Москвой. И, судя по количеству фамилий на деревенских памятниках, в основном там и остались.
Копать начали в ноябре, сытном месяце жертвоприношений, чÿк уйăхĕ, когда человеку спокойно от собранного и подсчитанного урожая, от бочек с засоленным на зиму зеленым луком и яблоками, от крепковатого осеннего пива. Темный, домашний месяц, удобный, чтобы ребенок родился под новый урожай. Солнце в Чувашии садится заметно раньше, чем в Москве.
Сотни километров окопов выкопали за сорок пять дней. Людей, которые должны были отдыхать после лета, отправили вскрывать окаменевшую от морозов землю, чтобы спасти скукоживающееся государство. Такое, казалось бы, сильное и жестокое, но почему-то начавшее уступать какому-то другому государству.
Через полтора месяца Берия получил телеграмму, сообщавшую, что чуваши закончили приказной труд. В те же дни началось советское наступление, и история лишила их усилия всякого смысла.
Но вот теперь рубеж вспомнили, разыскали разбивавших мерзлый чернозем, записали их голоса. Они говорили о миллионах тонн земли, поднятых тогда лопатами и руками, — ҫĕр, ҫĕр, ҫĕр. О том, сколько земли они перекопали после, не зимой в чистом поле, как приказало государство, а в самой природой установленное время на своих огородах, их никто не спросил. Для таких вопросов нет подходящего государственного праздника.
В деревне родственники моей жены, человек пять, уже сидели за столом и ели кашу из какого-то желтого зерна, посыпанного кусочками вареного яйца. Рядом с кашей стояла открытая банка свиной тушенки. Меня всегда удивляла чувашская привычка есть понемногу, самыми небольшими порциями, при заполненных овощами погребах, нескольких стадах коров на одну деревню, отдельном стаде овец, при сотнях гусей и кур. Я сел рядом.
Все попробовали кашу и замолчали.