— А вы что предприняли, железны души?
— Караулы на всех дорогах выставил, — сказал Егоров. — На всех.
— А я домой к стервецу сходил, — сказал Семёнов, — потолковал с отцом и с матушкой, с братовьями его. Никому Тараска свой умысел не открывал.
— Как обнаружили побег? — угрюмо допытывался Акинфий Никитич.
— Тарасий с утра ключ не принёс, — издалека пояснил ключник Онфим. — Я пошёл — там двери настежь и в полу подклета дыра отворена. Я её закрыл, как должно быть, в дом побежал, оттуда ходом в каземат. Там пусто.
Онфим был слепым и носил повязку на лице. Пять лет назад он работал молотовым мастером; раскалённая треска отскочила от железной полосы ему прямо в глаза. Акинфий Никитич пожалел мастера, взял в дом сидеть по ночам у запертой двери. Но незрячий Онфим не сдался увечью. Он на ощупь выучил всё окружающее пространство — запомнил, где что стоит и лежит. Молотовые мастера — они такие: при своей грубой работе тонко чуют невидимую внутреннюю порчу в железе, чтобы выбить её точными ударами молотов. По дому и по двору Онфим стал передвигаться безошибочно, и Акинфий Никитич назначил его ключником.
Отсветы свечей играли на расписанных сводах палаты, на виноградах и сиринах. За окошками хищно чернела воровская ночь. Огромный каменный дом застыл в тишине своих тайн, лишь потрескивали дрова в печах.
— Надо убрать следы в каземате, — глухо сказал Акинфий Никитич.
— Я уже убрал, — ответил Онфим. — Брусья от машин порубил, а валки, рычаги и шестерни Степану отдал. Всё там руками обшарил — чисто.
— Детали я в ломь сунул, — добавил Степан. — С шихтой в домну уйдут.
Акинфий Никитич думал о беглеце и барабанил пальцами по столу.
— Побег — задача хитрая, — скрывая злость, Акинфий Никитич стиснул кулаки. — Сани нужны и лошадь, одёжа для зимы, харч какой-никакой, а главное — совет. Цепень ведь у нас ничего не знает. Он чужак. А Тараска — дурень молодой, ума с горошину… Нет, у Цепня ещё сообщник был.
— А кто же? — прищурился Гаврила. — Этот Цепень до каземата жил в башне безвылазно. Ни единой души к нему не подпускали.
— С курантами ему Савватий помогал, — сообщил Степан. — Лычагин, да.
Акинфий Никитич тяжело засопел. Опять предательство?..
— Берите Лычагина, — распорядился он.
* * * * *
Кирша явился домой поздно и пьяный. С тех пор как Татищев, новый горный начальник, повелел открыть при заводах казённые кабаки, для Кирши началось золотое времечко. Кабак — это тебе не шинок, тёмный, грязный и на задворках, куда могут вломиться Артамоновы «подручники» с погромом, ибо Демидов не любит пьянства. Кабак — это какой-никакой, а порядок.
Впрочем, Киршу и в шинках никогда не обижали, не обсчитывали и не били, а рухнет на улице — так занесут в тепло. В молотовом подмастерье Кирил Данилыче Торопове было неистребимое дружелюбие, и даже самая чёрствая душа чуяла мягкий свет. Сорокалетнего мужика, его все звали ласково и по-мальчишечьи — Киршей. Зачастую поили просто за песни и радость. На заводе его, похмельного, штрафовали, но не ругали. Если кто-то в гулянке с ним ссорился, то наутро приходил мириться. Кажется, на него даже собаки не лаяли. У жены Лукерьи никак не получалось наскрести злости, чтобы осерчать на мужа-тартыгу, да и сам Кирша часто приносил домой то пятиалтынный — плату за увеселение, то гостинец детишкам.
Заскрипели доски ступеней на крыльце, что-то с грохотом упало в сенях, и Кирша ввалился в горницу. Треух на затылке — уши в разные стороны, драный армяк нараспашку, рыжая борода растопырена, глаза весело горят. За спиной на перевязи — облезлая дрянная балалайка.
Лукерья, прибрав после ужина, споласкивала деревянные ложки над помойной лоханью и вытирала тряпочкой. Савватий Лычагин сидел у двери — ему не хотелось идти к себе в пустую и холодную избу. От сквозняка метнулся огонь лучины. С печи сразу свесились Алёнка, Дуська и Ванюшка.
— Налакался с дружками? — сурово спросила Лукерья.
— Ясен месяц! — просиял Кирша.
— Тятька! Тятенька налакался! — восторженно загомонили с печи.
Кирша скинул шапку, армяк и стоптанные сапоги, по-хозяйски сунул балалайку Савватию. В руке у него оказался большой печатный пряник.
— А кому тятька забаву принёс? — спросил он.
— Мне! Мне! Мне! — завопили с печи.
Кирша подал пряник в протянутые ручонки. Пряник исчез.
Кирша протопал в горницу. В простенках меж окон здесь были бережно развешаны самодельные инструменты: ещё две балалайки, гусли, скрыпица и замысловатая доска со струнами, которую Кирша называл тарнобоем. Кирша цапнул кривой тарнобой, провёл пальцами, и струны нежно мурлыкнули.
— Тятька, спой нам! — крикнула с печи Алёнка, старшая дочь.
— Какое «спой»? — возмутилась Лукерья. — Ночь-полночь на дворе!..
Но Киршу такая ерунда никогда не останавливала.
— Ох, есть отец — убил бы, нет отца — купил бы! — забалагурил он. — На красный цветок и пчела летит!.. Лучше хромать, чем сиднем сидеть!
Он запрыгал по горнице, приседая и выбрасывая ноги. Тарнобой рокотал в его руках. Ребятишки на печке взвизгивали от счастья.
А широко раздолье — перед печкою шесток,
Чисто поле — да под лавкою!
Там знамёна реют из веников банных,
Бьются-дерутся свёкры со снохою,
Заломали они наш забор щелястенький!..
Кирша скакал и нёс околесицу, выдумывая на ходу. Ребятишки хохотали, а Лукерья отвернулась и закрыла лицо ладонью, будто скорбела от такого позора. Савватий видел, как всем им — Киршиному семейству — хорошо.
Ох, побежал на велико сраженье
Агафонушка, силён-могуч богатырь,
Блинами рот до ушей порватый!
А свинья бесхвостая на дубу гнездо свила,
Поросята полосатенькие по веткам разбегаются!
По тучам чёрт корову тащит,
Та корова у нас яйцо снесла!
А курица в ступе отелилася!
— Да хватит, полоумный! — взмолилась Лукерья. — Ну правда же, Кирюшка, что за пляски-то сатанинские?..
Тяжело дыша, Кирша повалился на лавку.
— Щас всех мокрой тряпкой отстегаю! — пригрозила Лукерья детям.
— Тятя, сказку! — потребовала Алёнка.
— Сказку? — задумался Кирша. — А какую? Про Щелкана Дудентьевича? Или про медведя и горох? Или про Калина-царя? Про Луковое Горе? Про Кота Казанского Костянтина Костянтиновича? Про Бабу-ягу и войну со зверями Крокодилами? Про то, как поп чёрта надул?..
— Про попа не надо, убью тебя! — предостерегла, краснея, Лукерья.
— Про Кота Костянтина! — догрызая пряник, закричали с печи.
Савватий поднялся и потихонечку выбрался из горницы.
На дворе было морозно, под лунным светом мёртво и ровно синел снег, чёрное небо над Невьянском широко и дробно искрилось звёздами.
Жильё Савватий имел по чину — в «три коня». Дом построил Акинфий Никитич. Савватий давно уже не пытался понять: Демидов отметил его как приказчика по заводским машинам или же так отплатил за Невьяну?.. Да какая теперь разница?.. В этом доме ничего у Савватия не сложилось. Отец и мать упокоились друг за другом шесть лет назад, а четыре года назад родами умерла и Дарьюшка, жена, — и сынишка-младенец тоже умер. И Савватию стало ясно: он потерял судьбу. Потерял не с Дарьюшкой и сыном и даже не с родителями, а ещё раньше, когда ушла Невьяна. Судьба ускользнула от него, словно в дремучем лесу тропинка убегает из-под ног, украденная лешим, и потом на пути только тоскливое безлюдье да костлявые буреломы.
Одиночество было Савватию невыносимо. Оно студило, сосало душу, опустошало. И сам дом словно обозлился на хозяина: в окнах всегда будто смеркалось, двери прирастали к косякам и не открывались, печь не хотела топиться, не трещал сверчок, домовой по ночам не скрипел половицами. Вот тогда Савватий и позвал к себе Киршу с семейством. Сам-то Кирша так и не сподвигся скатать хорошую избу, жил в какой-то косой развалюхе. Кирша поселился посерёдке, Савватий — под левым «конём», а под правым «конём» размещались коровник, сеновал и разные службы. Денег с Кирши Савватий не брал — зачем ему деньги? — и даже сам порой помогал Лукерье рублём.
