Старики на печке затихли. Феклушка маялась с младенцем. Про грозную и милостивую Лепестинью, бродячую раскольничью игуменью, в Ярыженке много всего рассказывали. Колдуньей обзывали и душегубкой — и втайне уповали на неё, а некоторые отчаянные бабы вообще ушли её искать, чтобы с ней скитаться. Феклушка думала о Лепестинье — и засыпала на ходу. В углу стрекотал сверчок. С печи донёсся негромкий храп Ивана Лукича.
Феклушка будто провалилась куда-то вглубь и судорожно дёрнулась, в последний миг поймав ребёнка, завёрнутого в одеялко. Сердце не билось, а барахталось в усталости, словно в чём-то вязком. Руки отяжелели. Феклушка ничего не могла сообразить, голова была как глиной заполнена. А изба странно осветилась. Тёплый свет струился из-за печной заслонки.
Феклушка подошла к шестку, одной рукой сдвинула чугунок на загнетке и открыла заслонку. В горниле печи беззвучно бушевал большой огонь, его языки лизали кирпичные стенки и закопчённый свод. Откуда огонь взялся-то?.. Дров на ночь не подбрасывали, головни почти рассыпались в куче пепла и золы… Феклушка молча смотрела на изгибы и переливы пламени.
Невесомые и бестелесные, струи огня весело свивались и распадались, взмывали и рушились, точно в печи играли огненные девки, бежали друг за другом в хороводе, вертелись, смеялись, махали платочками или, голые, прыгали с обрыва в омут, взметая над собой то ли брызги, то ли искры. И сквозь эту радостную кутерьму тихо протаяло сияющее лицо — женское, дивное в своей красоте, ласковое, родное… Матушка?.. Её Феклушка не помнила… Лепестинья, бабья заступница?.. Святы Господи, какие очи!..
— Утомилась, милая? — спросили Феклушку огненные губы.
Феклушка заворожённо глядела в зев печи.
— Горько тебе?.. — шептала пылающая Лепестинья. — Давай мне сюда своё дитя! Я его упокою, а ты поспи, сиротка…
Из печи протянулись нежные пламенные руки, и Феклушка послушно вложила в них закутанного младенца. Руки бережно унесли младенца в печь.
— Я ему песенку спою… — пообещала Лепестинья. — Колыбельную…
Женщина в огне держала младенца на руках и улыбалась ему.
Феклушка осторожно закрыла зев печи заслонкой — так, помолившись, затворяют икону-складень. А потом побрела к сундуку возле двери, легла и тотчас заснула крепко-накрепко.
Глава вторая
Поймать беглеца
Невьянским палатам Акинфия Никитича не исполнилось и десятка лет, но казалось, что есть вся сотня. Дело было в том, что эти палаты, точнее хозяйский дом и заводскую контору, как и часозвонную башню, заложил ещё батюшка, а Никита Демидович в старости и думал по старине.
Два длинных кирпичных здания стояли на каменных подклетах под углом друг к другу. Маленькие окошки вразнобой — без наличников, но с чугунными оконницами; гладкие «лопатки» с шайбами чугунных стяжек; крылечки с чугунными лестницами и голыми арками; на втором ярусе — тесные балкончики с коваными решётками низких оград; крутые и высокие тесовые кровли, а в них — домики-«слухи»; печные трубы с шатровыми дымниками. Скупыми украшениями для этих строгих теремов служили только большие железные гребни на коньках крыш; плоскости гребней зияли просечёнными фигурами соболей — как на заводских клеймах.
И внутри было всё как при царе Алексее Михайловиче. Грузные своды, покрытые штукатуркой и расписанные разными там русалками, сиринами, львами и виноградами. Несокрушимые поставцы и горки сундуков, щедро окованных жестью «с морозом». Широкие скамьи, тяжёлые двери на крюках, печи с поливными изразцами, мелкие цветные стёкла в окнах — на казённом Лялинском заводе работала стекольная фабрика. После смерти батюшки Акинфий Никитич в доме почти ничего не переделал. Кабинет у него и без того был саксонский, а Ефимье, жене, нравилась тяжеловесная старинная спесь: купецкая дочка, Ефимья лишь о боярстве и мечтала.
Отчёты главных приказчиков Акинфий Никитич принимал в советной палате — самой большой в его доме. Приказчиков было двое, да ещё ключник Онфим встал у затворённой двери. В тёмных наборных окнах блестели отражения свечей. Приказчики сидели напротив хозяина за длинным столом.
Егоров Степан Егорыч говорил как по писаному, хотя его подняли с постели. Сколько пудов руды заготовили и с каких рудников; сколько коробов угля; как домна работает; исправны ли горны, молоты, машины и плотинное хозяйство; сколько чугуна и железа произвели, сколько меди; какую посуду сделали; сколько всего на пристань уже увезли; сколько работников при деле; сколько денег потратили и на что; сколько осталось…
— Десять тыщ указанных я в казну вернул, — сообщил Егоров. — В казну.
Он имел в виду взятку, отвергнутую Татищевым. Акинфий Никитич через Егорова ещё весной попробовал подкупить капитана, чтобы тот забыл о горе Благодать, но Татищев не продался. Мортира тупая, медный лоб.
— Награду примешь, Степан? — спросил Акинфий Никитич.
— Не за что. Сверх урока ничего не исполнял. Ничего.
Степан непримиримо, как штык, выставил вперёд клин чёрной бороды.
Раскольников братьев Егоровых, Степана и Якова, Гаврила Семёныч привёз из Тюмени. Оба работящих брата вскоре стали приказчиками, но Акинфий Никитич поразился умению Степана вести заводское хозяйство. Когда началась заваруха с казённым следствием, Акинфий Никитич, уезжая в Питербурх, без страха поручил Степану Егорычу весь огромный Невьянский завод. Яков Егорыч, младший брат, командовал новым Ревдинским заводом.
— Ох, не на заводе у нас дьявол напрокудил, — заговорил и Гаврила.
Голос у него был рокочущий, как мурлыкание льва, и обволакивающий; мягкими раскатами он словно заполнил всю просторную палату
Акинфий Никитич внимательно посмотрел на Гаврилу.
— «Выгонка»? — подсказал он.
— То ещё полбеды, Акинтий, — усмехнулся Гаврила. — Нам-то, гонимым от веку, претерпевать давно за обычай…
Он был немного старше Акинфия Никитича и обращался по-дружески. В Невьянск он пришёл из Тобольска, от сибирских раскольничьих скитов, и принёс известие о серебре в Алтайских горах. Обменял серебро на милость заводчика к своим единоверцам. Однако Акинфий Никитич быстро понял, что сам Гаврила Семёныч дороже всех серебряных руд.
Гаврила был посланником Выгорецкой и Лексинской обителей, вождём всех раскольников поморского беспоповского толка. Помогая собратьям обрести убежище, он основал тайную слободу на безлюдном озере Таватуй верстах в сорока от Невьянска. Поморцы доверяли Гавриле и крестить, и причащать, и отпевать. Его повеления почитали как закон. А в Тобольской консистории Семёнова называли Буесловом и ересиархом.
Акинфий Никитич поселил Гаврилу Семёныча прямо в заводской конторе. В делах завода Гаврила был несведущ, но он правил душами — и стал «приказчиком по дому» Акинфия Никитича. Он уговаривался с людьми древлего православия — главными работниками Демидовых. Если в Родионе Набатове Акинфий Никитич ощущал светлое божье благословение, то в Гавриле Семёнове чуял грозный пророческий дар — волю держать истину, как Илия держал истину среди народа Израилева. Гаврила и обликом своим напоминал Илью: сухопарый, сутулый, с упрямо сведёнными кустистыми бровями и дикой, клочковатой бородой. Облысев на макушке, Гаврила всё равно носил длинные волосы, но собирал их в сивый хвост.
— Беда, Акинтий, что Мишка Цепень удрал, — довершил речь Гаврила.
Мишка Цепень — вернее, Михаэль Цепнер, обрусевший немец, — был мастером-механиком; Акинфий Никитич похитил его, посадил в каземат и превратил в своего раба. Тайна, с которой работал Цепень, могла привести на плаху их всех — и приказчиков, и самого Демидова.
У Акинфия Никитича словно бомба в груди взорвалась. Что же такое творится — напасть за напастью на него обрушивается!.. Следствие по десятине и «выгонка» раскольников, козни Татищева и потеря алтайских заводов, распоясавшийся брат Никита, драка за гору Благодать и алчность Бирона — а теперь ещё и мастер-беглец!.. Акинфия Никитича словно бы изнутри опалило доменным жаром ярости, однако он стиснул душу.
— Когда это случилось? — потемнев взглядом, спросил он.
— Вчера ночью, — сухо ответил Егоров.
— Тараска Епифанов сторожем был и, лиходей, крышку в своде Цепню подъял, — разъяснил Семёнов. — Обоюдом и уметнулись. Деньги все украли.
— Как Тараска снюхался-то с Цепнем?
— То нам неведомо.
Акинфий Никитич молчал. Он понимал, что Егоров и Семёнов не виноваты, и давил в себе гнев, однако ноздри его раздувались. Убить бы всех — и Цепня,
