в жизни не ставится выше. Разве что ребенок может соперничать за внимание, но ни одна возлюбленная – тем более после того, как угаснет романтическое начало. И даже ребенок, вероятно, только потому, что также воспринимается художником как его творение.
Рана возлюбленной, однако, не заживает, а лишь воспаляется, когда она видит, с какой самоотверженностью партнер заботится о ребенке, но игнорирует ее, ее желания, ее друзей и цели. Конфликт становится еще острее, когда художник – это женщина и она принижает мужчину не только как любовника, но и как родителя. Одержимость своим трудом, которая неизбежно сопровождается нарциссизмом (ведь как можно творить день за днем, не считая себя важным?), скорее всего, разрушит брак, если только второй партнер не является музой, поклонником или тоже художником. В противном случае этот конфликт становится неразрешимым, особенно когда речь заходит о так называемой автофикции, как у Брингманна, Курцека или Эрно, которая не нова, но в последнее время снова вошла в моду. Здесь он касается самой сущности литературы. Мои дни, наряду с книгами в книжном шкафу, становятся материалом для нового произведения; только если жизнь и литература переплетаются, создается новое произведение, которое находит свое место между A и Z.
Можно понять, почему мужчина может чувствовать себя использованным и обнаженным, особенно если его любовь зародилась еще до того, как появилось творчество, и он, давая брачную клятву, не имел ни малейшего представления о том, на что соглашается. Возможно, ему позволяют читать рукописи первым, и он должен быть благодарен за это, однако, если его критика мешает, его оставят за бортом, в то время как коллеги, редакторы и издатели получат доступ к ее самым сокровенным мыслям. Появляется еще и чувство ревности – не только к живым людям, но и к мертвым, к книгам в ее окружении. Возможно, его любовь окажется достаточно сильной, чтобы он смог выдержать эту ревность, возможно, чувство долга перед семьей перевесит. Или, возможно, ему не нужно восхищение для уверенности в себе. Но я, видимо, не обладаю качествами, которые смогли бы компенсировать мою поглощенность собой.
16
На Рейне снег обычно задерживается ненадолго – тает примерно через час. А вот в горах, судя по новостям, зима вступила в свои права, и многие приглашенные сообщили, что не смогут приехать на церемонию. Во дворе припаркована машина, которая как будто прибыла с другого континента, – капот и крыша белые, покрыты снегом, так же, как и края стекол. Неужели на трассе снег не слетает? В Вестервальде, откуда, возможно, приехала эта заснеженная машина, каждую зиму из-за снегопада жизнь замирала на день или два, и даже потом на тротуарах появлялись лишь узкие расчищенные полоски. Как же радовалась одна маленькая девочка, когда взрослая жизнь останавливалась! Даже на низкой скорости машины все равно заносило, и они врезались друг в друга. Оранжевые аварийные мигалки включались напрасно, и как смешно было, когда пешеходы теряли равновесие и падали! Теперь, став взрослой, эта девочка сожалеет, что многие не смогут приехать на церемонию. Но, быть может, это горы, в которых мама прожила пятьдесят лет, послали реке снежный привет. Пусть даже сама она никогда не называла Вестервальд своим домом.
17
Образ, который отложится у всех в памяти, – это не тщеславная брошюра, к счастью оставшаяся без внимания, а внуки, которые один за другим выходят к трибуне и делятся своими воспоминаниями: бабушка всегда долго обнимала меня при встрече, пока не понимала, что со мной все в порядке. А я однажды ворвался на кухню, где стояла дымящаяся кастрюля, и закричал: «Бабушка, у тебя молоко убежало! Молоко убежало!» – а она мечтательно показала мне на черно-бело-коричневые пятна и попросила принести альбом для рисования; отпечаток дна кастрюли теперь висит в мастерской внука, который стал художником. А мне она по секрету сказала, что я ее любимчик, и мне потребовалось двенадцать лет, чтобы понять, что она говорила так каждому из нас. А мой сын слушал ее истории, и это его самое раннее воспоминание: рассказы, которые, в свою очередь, были чужими воспоминаниями, уходящими корнями к началу времен.
Внуки видят свою бабушку такой, какой она была для них, а дети создадут образ, который будет либо слишком сентиментальным, либо искаженным из-за конфликта, через который формировалась их личность. Ведь родители и дети неизбежно причиняют друг другу боль, совершают ошибки. Внуки же способны воспринимать бабушку и дедушку без этого груза, без обид и ссор, без напряженного взросления. Они не видели, как их бабушка развивалась, совершала ошибки или терпела неудачи, и могут оценить ее такой, какой она стала в конце жизни.
Создается впечатление, что внуки говорят о бабушке, как о святой, в то время как ты, ее дочь, стремишься к большей объективности. Но кто сказал, что они ошибаются? Кажется, будто сама смерть срежиссировала эту картину: все внуки собрались на сцене, и вот в первом ряду внезапно встает старик, с которым покойная прожила шестьдесят лет, с которым спорила шестьдесят лет, – и связывала их не романтическая любовь вовсе, разве что поначалу, в первый год, – он с трудом поднимается по ступенькам, опираясь на трость, становится в центр и с пылом влюбленного юноши декламирует стихотворение на персидском языке. Этого образа – образа почти девяностолетнего старика, который стоит среди внуков и правнуков, и тоскует по своей любви, и с каждым длинным, почти напевным концом строки поднимает свободную руку вверх, – более чем достаточно, и он не требует участия или присутствия нас, детей, чтобы быть значимым. Вы осознаете это лишь тогда, когда все складывается в финальную сцену, как в драме, или когда случайности жизни выстраиваются в роман. Все мы – лишь звенья в непрерывной цепи, необходимые для того, чтобы семья могла существовать дальше.
18
«Каждый, кто произносит речь на похоронах, сам рано или поздно окажется в могиле» [3], – приходит мне в голову, когда я, стоя на стремянке, читаю слова Карла Крауса, сказанные 11 января 1919 года на Центральном кладбище Вены. С высоты красный ковер с цветочными украшениями, расстеленный на деревянном полу, похож на холм на маминой могиле, возвышающийся над тщательно выровненной землей. К счастью, сестра догадалась предупредить садовника о том, что на Чехелом семья снова соберется у могилы, иначе нам бы пришлось молиться перед увядшими венками. Интересно, могло ли это осознание – что однажды мы сами окажемся здесь, в траурном зале, в гробу или урне – принести нам какое-то утешение? Или эта мысль вызвала бы только ужас?
В завершение траурного