обидой. После всего, что сделали, мы такого не заслуживаем. Она покрепче свела колени и погрузилась под воду глубже, пока отзвуки мира не начали терять черты, глухой стук ее локтя о жесть, стаккато-лязг Барнабаса, зачин дождя. Шум от него по крыше, усиленный ванной в нечто громадное и шебаршащее, словно земля нашла способ сообщать свои секреты о смыслах утраты и прочих подобных вещах, вот бы Эскре постичь те откровенья. И тут подумалось ей, что слышен снизу стук, и она открыла глаза, взгляд в потолок, штукатурка сквозь воду белым извивом, какой она видела словно другой слой бытия, а когда разбила поверхность воды, чтоб послушать, мир ринулся полным звуком, и ничего в том дне не было, никаких стуков, да и скрипки из радио стихли.
Он переписывал некое странное угрюмое письмо небесам прохудившейся тачкой – по двору и наружу на траву за новый сарай, извитый очерк, подобный одному зигзагу свастики. От обугленных обломков хлев постепенно начал освобождаться, и пол его цвета копоти открылся погоде. За сеновалом стояла стенка сухой кладки, и в траве он заметил, проходя мимо, свалившийся камень. Стенку ту, заплетенный камень, возводили руки людей, какие, возможно, знались с его прародителями, теперь стояла она точно как вызов, брошенный времени. Барнабас склонился к упавшему камню и вставил его на место, и камни поцеловались с довольным причмоком, словно стена вновь обрела свой стойкий образ.
Откручен кран дождя. До тела сквозь рубашку дождь-холод пиявкой впился, и он минуту не осознавал того. А заметив, прошел по двору в укрытие пустой конюшни. Свернул самокрутку и смотрел, как падает табачный пепел, словно заблудившийся весенний снег, выдул дым в дождь, слившийся воедино со всем серым. Почерневшие головы гор в тюле дождя, глядят вниз на него, как совет старейшин, ссутулившихся с осужденьем. Оттуда, где стоял, видел он Циклопа на пастбище, тот вышагивал с громадной костью в пасти. Свободная рука у Барнабаса свернулась в кулак. Пёсий мудень, тупее, нахер, не придумаешь. Отшвырнул окурок на каменные плиты и задавил его каблуком, и слился с дождем, двинулся в поле, где сидел Циклоп. Трава отросла неуправляемой зеленью и кое-где щетинилась участками чертополоха, как в узоре геральдической лилии. Циклоп наблюдал за его приближеньем, уткнув нос в землю, сцепив зубы на кости, долгом мосле, вдвое длиннее собственной головы, и рыжий глаз его сиял довольством. Барнабас с края поля позвал пса и двинулся к нему не спеша, и Циклоп сел, словно безупречно разгадал намеренье человека, принялся сторожко сдавать к деревьям. Пес дважды куснул кость, чтоб держать ее половчее, и Барнабас вскоре нагнал его, и они встали под кроной явора обок старого бука, что так стоял, будто молил безмолвно. Барнабас видел, что конец кости очерчен подобно большому человечьему сердцу. Он схватился за кость и принялся тянуть, ладонь поверх конца-сердца, вот же дурной ты мудень, а Циклоп прижался к земле, расставил лапы, вцепился в кость накрепко, губы отведены, обнажили натиск острых зубов и блестевших розовых десен. В тягавшиеся тени на жесткой в кореньях земле они превратились, Циклоп мотал хвостом, глаза блестели весело, покуда не получил сапогом в бок от Барнабаса и не выпустил кость, отошел, словно это в природе его, униженье. Кость, осклизлая от песьей слюны, Барнабас взял ее и нес, пока не дошел до канавы и не зашвырнул ее в колючие кусты. Оставил, вытирая о штаны руку, слизневый след.
Двинулся через пастбище к дому и тут-то заметил далекие очертанья женщины, выходящей в передние ворота. Прошагал по дождь-крапчатым каменным плитам и вошел в дом, кликнул Эскру, в комнате пусто. Увидел чайник на печи и одинокую чашку, наполовину полную, на столе и налил чаю, настоявшегося теперь так, что похож на торфяную воду, выпил и утер губы. Почему приходится мне вечно пить стылый чай? Он позвал Эскру. Молчит радио. Наверху скрипнул пол, и послышался тихий топоток его босой жены на лестничной площадке. Он глянул вверх и увидел, что она смотрит на него сверху, голова и торс укутаны в полотенца, синее и красное у нее взвинчены. Чего ты кричишь? сказала она.
Кто та женщина? спросил он.
Какая женщина?
Тут, в доме. Я только что видел, за ворота вышла какая-то женщина.
Барнабас, я была в ванне. О чем ты толкуешь?
С чего тебе мыться в это время?
Она затянула на себе полотенце. Я никого не слышала, Барнабас, сказала она.
Он пристально в нее всмотрелся, будто способен был уловить, что от него что-то скрывают, подумал, что заметил, как поджала она губы, а затем увидел ее по-другому: обнаженную белизну ее щиколоток и как изящно и продолговато держали руки ее полотенце, словно она от него утаивала наилучшую часть себя, и она уловила, что́ в том взгляде его содержалось, отступила, чтоб он видел одно ее лицо.
Мне показалось, что я сейчас видел женщину. Выходила за ворота, сказал он.
Я бы услышала что-нибудь, сказала она. Радио только что заглохло. В доме все стихло.
Он оделил ее долгим взглядом. Она смотала с головы полотенце и отпустила длинные волосы привольным занавесом, повернулась уйти в спальню, крикнула вниз. Сходи принеси заряженную батарею для радио? Как же, к чертям, тихо на этой ферме, жуть берет.
Билли зашел через заднюю дверь и метнул кожаный школьный ранец на стол, снял старое отцово пальто и набросил его на стул. Вновь вышел из дома. Увидел лошадь, лежавший в поле куль, и отправился к ней, склонился глянуть-понять. Что с тобой, куколка? Улегся на бок в траву лицом к лицу с животным и расплылся в клоунской улыбке, словно бы подбодрить лошадь, а затем пальцами широко растянул себе рот и показал лошади язык. Они смотрели друг на друга в том, что наиболее близко к пониманию между человеком и зверем, чего имелось вовсе не много. Я знаю, каково тебе, лошадка. Все тута похерилось. Он сел на корточки, и свернул самокрутку, и глянул через плечо, затянулся как последний раз, потянулся и приставил папиросу к лошадиным губам. Давай дерни разочек. Ведь хошь же.
Эскра в парадной комнате, наигрывая тихонько на пианино, пассаж отрабатывается вновь и вновь, так бережно, будто музыку ее касание способно было ранить и разбить. Барнабас в кресле у печи, голова откинута на кафельную облицовку, веки сомкнуты и странно подергиваются, словно он наблюдает за неким неведомым полетом в обширном небе собственного ума. Билли взял из жестянки горбушку черного хлеба,