школа – армия – больница – тюрьма. От церкви многого ждали, пока она находилась под гнетом, да и потом, в девяностые, но по-настоящему она научила людей лишь тому, чего нельзя потреблять в пост.
Много тоски по прошлому, даже не своему. С пациентами о политике лучше не говорить, но кажется, что если у женщины необычный митральный клапан, то и сама она человек интересный. Наталья, тридцати шести лет, летчик-любитель и журналист, скучает по СССР:
– Это сила была.
Ну вот, ничего интересного, да и не жила она толком в СССР – комсомольцы, однако, воспроизводятся сами, безо всякой организации. И тут же старушка – в ответ на вопрос, почему она не принимает лекарств:
– А кому мы нужны? Вот раньше…
Понятно. Раньше – государство заботилось. У обеих ощущение сиротства, хотя у первой живы родители. Старушку легче понять – живется ей одиноко, и все равно ее британская сверстница вряд ли бы апеллировала к тому, что Ее Величеству дела нет, какой у нее, у старушки, пульс.
Ностальгия по СССР сделалась общим местом – все нас боялись, и было много хорошего: бесплатное (что это значит?) здравоохранение, огромные тиражи литературных журналов, Союзмультфильм. Вышедшие из Египта евреи тоже тепло вспоминали неволю: и “котлы с мясом”, и “рыбу, которую ели в Египте даром, дыни и огурцы”, а может быть, и египетскую медицину, и – кто знает? – образование.
“В сиротские пелеринки / Облаченные отродясь – / Перестаньте справлять поминки / По Эдему, в котором вас / Не было”, – дачу Цветаевых советская власть сровняла с землей, там теперь танцплощадка того самого дома отдыха, где зарыбленный пруд и так неласковы к отдыхающим. Напротив больницы – музей: из вещей Цветаевой только зеркало, в котором, возможно, она отражалась. В завершение экскурсии девушка высоким голосом декламирует “Моим стихам” и объявляет, что их черед наконец настал.
Настоящих фанатиков мало. Вот, однако, один из них: в тридцать восьмом расстреляли отца, и сам успел посидеть – протестовал против ввода советских войск в Венгрию, Хрущев его вскоре выпустил (Хрущева он ненавидит). Теперь, в свои восемьдесят с небольшим (ровесник матери, он помнит ее здешнюю учительницу английского языка Маргариту Яковлевну Рабинович: “Она ведь была репрессирована”, с этого начался разговор) преподает философию, религиоведение, обществознание в московском вузе, а тут, в отделении, проповедует сталинизм.
А как же отец?
– Да, перегибы были… Но, между прочим, и Черчилль ведь отмечал… – заграничный успех сталинистами тоже ценится.
Профессор ничем не рискует, иное дело трезвый спокойный К., инженер из Московской области.
К. требуются антикоагулянты (средства, которые препятствуют образованию тромбов) – риск в его случае очень высок. Два варианта – дешевый и дорогой, и оба ему не подходят: дешевый требует частых анализов, их не делают в его поликлинике, а дорогой – почти четырех тысяч в месяц, которых нет.
– Раньше мы зарабатывали, теперь перестали. Кризис. Плата за Крым.
Очень ясное понимание.
– И что, мы готовы платить?
– Да, – отвечает К. неожиданно, – мы готовы.
– А что делать тем, кто платить не готов?
Пожимает плечами:
– Ложиться и умирать.
Умирать-то первым – ему, но “Merde! Гвардия умирает, но не сдается”. Что ж, нет так нет. В обоих случаях надеяться на выздоровление нельзя: и профессор, и К. – состоявшиеся, взрослые люди, читали “Архипелаг”, знают про Бутовский полигон, Соловки, расстрельные квоты, Катынь и про все остальное, но выбирают сильную власть, космос, советский хоккей.
На такую идейность, однако, способны не все.
– Нина Ивановна, вы, значит, жили в Москве. А работали кем?
– О, у меня была лучшая в мире работа. Шлифовальщицей. На часовом заводе имени Кирова. Заходишь в инструментальный цех… – Нина Ивановна зажмуривается. – До сих пор этот запах снится, в мире нет лучше запаха.
– А ушли почему?
– А они зарплату стали задерживать. И ушла. На хер мне эту пыль глотать.
“Из всех вертухаев врачи – лучшие”, говорил Браиловский, однокурсник матери и ее друг, после тюрьмы и ссылки (сидел в начале восьмидесятых за сионистскую деятельность). Комплимент сомнительный, но заслуженный. Российская медицина, как и советская, – часть репрессивной системы: из больницы не отпускают, работать не разрешили, рожать запретили, в операции отказали, состояние тяжелое, температура нормальная, посещение с шести до восьми. Нет, в другую больницу нельзя: транспортировки не вынесет – не спрашивайте почему. Нельзя того и сего – кофе пить, самолетом летать, волноваться нельзя, нагибаться, спать на левом боку, машину водить, поднимать тяжести, в отделение нельзя без бахил. Чего вы хотите? – вы же целый день за компьютером, вам уже шестьдесят (или сто), поздно к врачу пришли, сами во всем виноваты – не совершайте преступлений, и вы не будете сидеть в лагере. Есть распорядки, стандарты, план. Могут и посочувствовать: юной скрипачке, у которой болела спина, тетя-профессор, заслуженный врач, дала хороший совет – держать скрипку в другой руке. Могут, сделав административную гадость, вздохнуть: “Такая у нас страна”.
Мысль, что действовать надо в интересах больного, а не того заведения, где ты работаешь, системы здравоохранения или пользы и славы Отечества, звучит революционнопарадоксально, как заповедь “Любите врагов своих”. Иногда в один день на прием приходят сразу несколько человек, которых совершенно напрасно, без показаний, прооперировали в самых известных лечебных учреждениях страны. Они и видят, что зря подвергались риску, что состояние их не улучшилось, но и не верят, что такое возможно, как не верили люди в двадцатые, тридцатые и так далее, что могут посадить или расстрелять просто так, ни за что, “для освоения квот”.
Пациентка – врач-терапевт из Москвы, приехала за советом: направляют на операцию. Других жалоб нет. У нее – пролапс митрального клапана, довольно тяжелый, но операция пока не нужна. Сама она не хочет разбираться в том, чем больна, и не надо ей отправлять никаких материалов: электронной почтой она не пользуется. Попытки объяснить ситуацию (переднюю створку сложней починить, чем заднюю и т. п.) напрасны:
– Ведь я участковый…
Но терапевт же, не участковый милиционер. Улыбается: операция не нужна – и ладно, у нее отлегло на душе.
Рассказывает: у них в поликлинике все собираются на разрешенный московский митинг – против оптимизации, то есть сокращения врачей, но она не уверена, стоит ли им идти.
Был слух: всех уволят в ближайшую пятницу, собрание назначили. Вроде как надо протестовать. Но потом начальство перенесло собрание, так что пока не уволили. Может, вообще не уволят – зачем тогда этот митинг? А вдруг до начальства дойдет, вдруг покажут по телевизору?
– За тем и ходят на митинги, чтобы дошло до начальства, нет?
Вздыхает: