распустившейся фиалки. Молодость – цвет жизни, блестящий и кратковременный; мне хотелось бы, чтоб духи стерегли его от влияния недоброго глаза, ветру северного, росы-медяницы. Несмотря на притворную улыбку Любиньки, я видела, что сердце ее непокойно: несколько раз навертывались слезы на глазах ее, я не знаю, слышала ли она и половину повести Горского. Во весь вечер я смотрела на нее с участием, и старание казаться веселою делало ее еще трогательнее в глазах моих. Горесть, которая скорбит слух, уже вполовину утешена; когда же печаль тишком и невидимкою гнездится в сердце, мне кажется оно святилищем, в котором совершается очистительная жертва. Я ничего не говорила с Любинькою: мне не хотелось нескромным словом показать, что читаю в душе ее, и одно пожатие руки, поцелуй, может быть, более дружественный, показывали мое участие. Любинька поняла меня.
– Не забудьте же, завтра вечером! – шепнула она мне.
Я приехала и нашла одного Горского и артиллериста. Сказали, что Проновский не может быть, но ожидали доктора.
– Ваш кружок сегодня очень невелик, – заметила я Наталье Дмитриевне.
– Не оттого ли, что время хорошо? – отвечала она. – Друзья собираются к столику моему, как ласточка под кровлю в дурную погоду. Летом не заманите ни одной птички из лесу, а посмотрите-ка, когда нападет первый снег, увидите их сотнями на каждой ветке под окном.
– Это оттого, что беды напоминают нам о друзьях, которых забываем в счастье. Таков свет! – заметил Горский.
– Не сетуйте на него, любезный Горский. Ведь дружба нам дана взамен счастия, как месяц взамен солнца в темные осенние ночи. Кто из нас не грешит против него, забывая присутствие его в короткую летнюю ночь? Это очень естественно. Поверьте, прекрасна доля, предоставленная дружбе, – она утешительница несчастия! Если б ангелы были способны завидовать, то нам должно было бы быть поосторожнее: они унесли бы ее на небо, откуда она пришла. Нет, друзья мои, собирайтесь ко мне в ненастье, разлетайтесь, как птицы, в ясный день по белу свету; я буду веселиться издали радостной песнью вашей; ударит опять непогода – и я с радостью отогрею вас.
Горский взял руку старушки, мне кажется, что слеза выкатилась из глаз его, когда он поцеловал ее.
– Как вы ни добры, Наталья Дмитриевна, – сказал он, – а должны участвовать в заговоре нашем.
– Против кого?
– Против доктора. Я не могу простить ему развязку моей повести. Полно ему отговариваться: надобно его заставить что-нибудь рассказать.
– Это совсем не по-христиански, мой любезный Горский.
– Может быть. Мне хочется, чтоб и он помучился над развязкою. Не так ли, Вельский?
– Вы поможете ему, как и он вам, – отвечал поручик.
– Ну что же, Наталия Дмитриевна! Вы из наших?
– Так и быть, ведь я не первая буду рыть яму другу.
В эту минуту послышался голос и походка Ивана Карловича. Он вошел. Наталья Дмитриевна встретила доктора с значительною улыбкою. В глазах ее видно было, что она что-то таит от него. Заставьте добрых притворяться! Где взять им навыку? Они так редко имеют нужды скрываться от людей! Сердце их выигрывает, когда является в полном свете.
Доктор остановился посреди комнаты и, внимательно посмотрев на старого друга своего, прищурил левый глаз и погрозил пальцем:
– Здесь что-то затевается без меня, – сказал он, – но Наталья Дмитриевна в заговоре – и я не боюсь.
– Вот что значит баловать друзей! Бойтесь, сударь, бойтесь. Я против вас, и вы расскажете нам повесть.
– Ну вот, Наталья Дмитриевна! Вы испортили все дело, – закричали мы в один голос.
Бедная старушка смешалась: она подумала, что и в самом деле наделала бед.
– Да что же, друзья мои? Вы сами хотели, чтоб доктор рассказал что-нибудь.
– Почему же нет? – сказал доктор. – И даже прежде чаю, хотите ли? Я сейчас встретил Проновского: он обещал быть сюда, а если хотите подождать его к чаю, я расскажу вам повесть.
– Хотим, хотим!
Доктор придвинул креслы, поставил в уголок, подле камина, палку, сел и, положа одну руку на стол, другою подпер подбородок и посмотрел в потолок, как человек, который припоминает что-то.
– Это было… Любовь Ивановна! Вы работаете.
– Я вас слушаю, Иван Карлович.
– Я начинаю. Это было… увольте меня от заглавия и эпиграфов.
– Боже мой, да рассказывайте.
– Очень хорошо. Это было в 1810 году, я был тогда проездом в Саратове. Не знаю, Наталья Дмитриевна, бывали ли вы в этом городе; наверно, много наслышались и о плодоносных полях, его окружающих, и о степях заволжских, и о киргизах, то там, то сям разбивающих свои походные города, и о бахчах с сочными дынями… Ах, Любовь Ивановна! Вам бы туда! Уж мы с вами покушали бы!
– Вы бы мне не дали, Иван Карлович, сказали бы, что вредно
– Ничего, немножко можно, – сказал доктор, подмигивая. – В самом деле, это благословенный край и любопытный для всякого новоприезжего. Город выстроен на берегу реки, в лощине, образованной горами, как нарочно отступающими в этом месте от реки полукружием, в виде подковы. Горы, Сокол и Увек, возвышаясь над прочими, стоят как два сторожа у входа в долину со стороны реки, которая, круто обогнув последнюю, величаво течет широким зеркалом к Астрахани. Часто взбирался я на вершину Сокола и любовался городом, раскинутым у подошвы его, прислушивался к шуму этого муравейника, хлопотливо роящегося внизу, между тем как по другую сторону безмолвно возвышался высокий гребень прибрежных холмов, пересекаемый рвами, ущельями, в которых по местам виднелись плодовитые сады, красивые домики, а вдали белелись стены церквей и колоколен. На противоположном берегу рассеян небольшой городок, населенный малороссиянами, далее перелески, пересекаемые светлыми озерами – садками, образованными разливом реки, где деятельный купец бережет жирного осетра и аршинную стерлядь, чтоб зимою попотчевать какого-нибудь строгого постника или лакомку на берегах Невы, в Москве, Риге, Харькове или Вологде; и потом далее кругом все степь, широкая, гладкая степь, приволье и глазам, и воображению. Сядьте на холм, прислушивайтесь к плеску волн, бегите взором за струей, когда солнце рядит в золотую броню богатыря реку или когда вечер ляжет на водах, и песня бурлаков раздастся с подплывающего на всех парусах судна, и огни замелькают в рыбачьих челнах, реющих невидимкою по волнам; тогда воля ваша! Я менее всего поэт и по профессии, и по природе, может быть, а эта картина разбудит воображение. Поневоле вспомнишь и разгульные ладьи Разина с его бесчисленной удалой шайкой, когда-то нагрянувшей на Саратов, и Пугачева, громившего его со своей вольницей, а вот вам и степь, древний Кипчак, где татарин, властелин русской земли, разбивал свой кочевой намет. Много тяжелых дум,