граф. Я не виню вас, нам не суждено взаимное счастие. Расстанемся без упрека и, если возможно, забудем прошедшее.
Но между нами остается еще связь: сын ваш принадлежит мне, именем матери его я его требую. На нас обоих лежит обязанность воспитания его: загладим вину нашу против несчастной, составив его благополучие!
Вы не откажете в последней просьбе, которую произнесла она, может быть… страшусь сказать!.. на краю могилы. Пришлите мне вашего сына, граф! Он будет моим. Вы сообщите мне письменно намерения ваши: я буду соображаться с ними, буду писать к вам о сыне. Граф! Ужели вы откажете в последней просьбе женщине, которая любила вас так бескорыстно? Ужели вы думаете, что Милий может найти сердце, которое заменило бы сердце его матери, и что ему где-либо будет лучше, чем у женщины, которая, может быть, любила не менее нее?.. Я жду вашего ответа, граф, но, помните, мы увидимся не прежде, как когда Милий будет иметь возраст своей матери. Прощайте».
Горский остановился.
– Что же, мой милый Горский, – сказала Наталия Дмитриевна, – что же с ним сделалось?
– Граф отдал Милия прекрасной Ильменевой; она удалилась в деревню и там посвятила себя совершенно его воспитанию, о ней более не слышно в залах большого света; граф с тех пор путешествует: я встретил его в Тифлисе, где познакомился с ним. Я часто видал его и полюбил душою.
– Так эта история истинная? – сказала печально Любинька.
– Конечно, он сам рассказывал мне ее.
– И что же? – спросили дамы в несколько голосов. – Он все еще печален? Любит ли, вспоминает ли он свою Лаурету? И не виделся более с Катею? А она? Что она пишет к нему? Вы читали ее письма? Хорошо ли она пишет? А граф? Он все еще хорош? Только похудел, бледен?
– Он бледен, но глаза его выразительны, более молчалив, никогда не говорит о прошедшем, убегает случая говорить о любви и женщинах; в обществе, часто под резкою насмешкою, скрывает свое истинное мнение; его почитают холодным, говорят, что он неспособен к чувству, но я часто видал, как тихая слеза трепетала на реснице его и иногда катилась по бледной щеке, когда, забывая обо всем, что окружает его, он предавался за клавикордами прелести своей фантазии и передавал в звуках, чего не хотел вверить словам.
– Бедный граф! Тогда он думал о Лаурете.
– А может быть, о Кате: он, верно, любит еще ее!
– Не люблю я ваших повестей без конца, – сказала Наталия Дмитриевна, – что это? Играет на фортепьяно и живет где-то и теперь, так что, может быть, случится когда-нибудь встретиться с ним! Я хотела бы знать, что еще случится с ним.
– То есть вам надобно поплясать на свадьбе или поплакать на похоронах?
– Ну да, я это лучше люблю.
– В свете не так бывает: в жизни каждого человека бывают минуты, часы, годы истинно поэтического существования; они проходят, и человек вступает в обыкновенный круг жизни, совершенно прозаический, не обращая на себя ничьего внимания, вот как эти пылинки, – продолжал он, указывая на светлый столб, в котором мириады пылинок вращались, освещенные солнечным лучом, проникавшим в комнату сквозь отверстие между шторою и стеною, – видите, как блестят! Следуйте за ними взором. Вот меркнут! И вот исчезли в темноте!
– Пусть так, но я недовольна концом, как хотите.
– Вот видите, мой любезнейший Александр Иванович, – сказал доктор, выпрямляясь, – вы умели занять этих дам, видели их внимание и, зная, может быть, вкус их, погрешили немного против истины, и я обличу вас.
– Иван Карлович! Вспомните, что придет же очередь и вам рассказывать.
– Что ж делать? Правда прежде всего, как говорится.
– Что это значит? Что такое? – закричали дамы.
– А вот что: в прошлом году, один раз вечером, я только что собрался было ехать к вам, Наталия Дмитриевна, это было осенью, помните? Вы один раз очень долго меня ждали, и я приехал в одиннадцать часов.
– Помню, помню! Я думала, что вы занемогли, помнишь, Любинька? Ну так что же?
– За мною прислали к приезжей даме, она остановилась в «Лондоне»: это недалеко от меня, как вы знаете; у ней сделались спазмы, кажется, оттого, что она обкушалась с дороги невской лососинки, а ведь это хорошо, Наталия Дмитриевна?
Наталья Дмитриевна улыбнулась, погрозила пальцем и просила продолжать.
– Дама лежала на диване, безобразный мопс бросался на меня с лаем, служанка обмахивала мух над головою дамы, старушка, повязанная платком, живая и проворная, терла ей ноги. Дама показалась мне очень полновесною, и, несмотря на страдание, лицо ее было красно…
– Ах, это Надежда Карповна! – вскричала Любинька. – И моська тут! Посудите, Вельский, все это правда!
– Что же вам кажется странным в этой повести? Разве постоянная любовь Кати? – сказал Вельский вполголоса.
– Нет, а переменчивость Мстислава.
Они начали говорить что-то тихонько.
– Да слушай же, Любинька!
– Я взял руку больной, у ней был жар, лихорадочка, маленькое раздражение… ну, это ничего! Я сел подле нее и старался ее успокоить. Между тем как мы говорили, двери отворились; мальчик, черноглазый, кудрявый, как Амур, вбежал в комнату и остановился, когда моська бросилась на него. За ним вошла дама, стройная и прекрасная; несмотря на бледность, она показалась мне немножко слишком полною; больная моя вскочила и забыла болезнь. «Ах, моя матушка! Моя Катенька! Сокровище мое! Насилу-то я вижу тебя! Умерла было без тебя! Ах, радость моя!» – «Я рада сама, сестрица! Право, рада, позвольте мне представить вам моего мужа, ведь вы обещали мне полюбить его».
– Как мужа? – спросил кто-то из дам (поверьте, только не я).
– Ну да, мужа, за нею шел прекрасный молодой мужчина, и черноглазый мальчик называл его папою, когда прижался к нему, испугавшись моськи.
– Так-то вы нас обманываете, Горский!
– Боже мой, да если люди переменяют сегодня, что говорят вчера, так придется лгать, чтоб придать им характер!
– Уж не воскреснет ли и Лаурета?
– Нет, – сказал Горский, – и поверьте мне, это не выдумка: Мстислав часто по целым часам просиживает у памятника, который поставил в саду, в деревне, где они живут и теперь, и что Катя и до сих пор еще не забыла своей московской поездки, но смотрите, доктор, долг платежом красен. Я припомню вам этот вечер.
– Увидим! А теперь покойной ночи, Наталия Дмитриевна!
Последний вечер
Dames! oyez l’histoire lamentable[61].
Прощаясь накануне с Любинькою, я поцеловала ее нежнее обыкновенного: следы глубокой печали на молодом личике всегда казались мне каким-то противоречием, нарушением обыкновенного порядка вещей. Это безвременный мороз, свернувший листики едва