тут утенок, не поняла, а переспросить не решилась. А через день или два и повстречалась с приезжими. Она пошла поутру за водой на речку, по переулку, ведущему к проруби, навстречу ковыляла ей незнакомая сгорбленная старуха с костылем, потом остановилась и стала ждать ее.
– Чего вам? – спросила Катя, догадываясь, кто перед ней. Переулок был заснеженный, едва-едва двоим разойтись, но, чтобы это сделать, кто-то должен был посторониться.
– Это ты, что ли, Катюха-то Афанасьева? – спросила старуха ласково и дружелюбно.
– Ну я. – Катя сняла с плеч коромысло, в другую руку взяла оба ведра – так удобнее было обойти старуху. Но в это время из калитки ближней усадьбы вышел человек в полушубке и мохнатой, из какого-то нездешнего меха, шапке и еще издали спросил:
– С кем это ты, мать?
Старуха не ответила, все стояла и разглядывала Катю маленькими, усохшими глазами, голос ее был ласковый, а вот в глазах горели холодные, колючие искорки, неприятно покалывали. А когда человек в мохнатой шапке подошел, Катя увидела, что это молодой, примерно ровесник Степана, мужик, глаза у него, как у матери, маленькие и острые, но в отличие от старухи угодливые, плечи узкие и покатые, а нос крупный, скулы угловатые, тяжелые.
– Видел, Артемушка, каковая старшая дочь-то Данилки? – проговорила старуха тем же голосом. – Эка вымахала, в красавицу. Погляди, погляди…
– Доброго здоровьица. Утро добренькое, – дважды поздоровался Артемий Пилюгин. Стоял он прямо и недвижимо, но Кате показалось, что он дважды поклонился. Видно, оттого показалось, что уж слишком заискивающим был голос. – А мы вот, значит, вернулись. Поскольку родимые места…
– И отец его, Артемушки, тут, на романовском кладбище, погребен, – добавила Федотья.
Несколько мгновений они стояли друг против друга молча и неловко. Наконец Артемий первым шагнул в сторону и старуху потянул за плечо:
– Дай, мать, дорогу-то человеку…
…И знала Катя, когда померк, потух навсегда веселый свет в глазах Степана. Из алтайской тайги, как сообщили ему о смерти Ксении, он прискакал полоумным, ворвался, черный и страшный, к ним в дом.
– Как! Ка-ак?! – застонал он, хватаясь, чтоб не упасть, за плечи отца.
– Теперь и гадай как… – виновато и тоскливо проговорил отец. – Угорела хворая, а мы недоглядели. Хотя всяко на деревне судачат…
– Кто? Что? Как?! – трижды прокричал Степан голосом, от которого у Кати по всему телу посыпались мурашки.
И тут отец жестко воскликнул:
– Образумься, Степан! Крошева и дурак накрошить может… Всякие разговоры да предположения к делу не пришьешь.
Степан все еще держался за плечо отца, а тут ноги стали подламываться, и он начал тяжело сползать вниз. Отец подхватил его, дотащил до голбчика, усадил. Степан привалился плечом к печке, прижался к ней головой в шапке и начал подвывать, как сиротливый щенок.
Кате стало страшно. Мужик, а плачет. Она тяжко и громка всхлипнула раз, другой, третий…
Опомнилась оттого, что в уши заколотил сердитый голос отца:
– Ты-то чего разревелась? Перестань сейчас же!
Опомнилась и увидела, что Степан сидит на голбчике теперь прямо, шапку сжимает в руках. Глаза его сухие, только нет в них ничего живого, все в них замерзло.
– Степан! Степа! – Она упала перед ним на колени, схватила за руки и, глядя в его потухшие глаза, сквозь слезы заговорила торопливо: – Только ты не плачь, не надо… А детишек мы выходим… С Донькой я буду возиться. Давай ее к нам. Мне что с одной Зойкой, что с двумя… Сестричками и вырастут. А остальные сами бегают, ничего. Ты слышишь, ты слышишь? Пап, и ты скажи ему, скажи!
Отец ничего не сказал, только согласно кивнул, а сам Степан проговорил:
– Спасибо, Катя. Спасибо…
В такую-то минуту и так вот непроизвольно и назвала она впервые Тихомилова не дядей Степаном, а просто по имени, как равного по возрасту.
Все это случилось за несколько месяцев до войны.
Как прошли вторая половина зимы и весна, Катя и не увидела. Шестеро детей на одну – трое своих да трое тихомиловских – это не шуточки. А самому старшему – Мишухе – было тогда лишь девять годков, шел десятый. Хоть и девять, да помощником был и сторожил мальков, когда Катя за водой бегала, коров доила, по хозяйству в том и другом доме управлялась. И самой Кате помогал – дров к вечеру наносит, сенца скотине набросает, если отец и Степан на работе закрутятся. А уж покормить всю ораву почти всегда было его делом. Старшие, понятное дело, ели сами, за ними только строгий пригляд вел Мишуха да покрикивал грубовато: «Вы, заразы, без баловства за столом! А то вот до огня надеру уши! И чтобы все слопать у меня». А младших, Зойку с Донькой да Игнатия, кормил по очереди с ложки, приговаривая примерно на такой манер: «Эти оболтусы хоть и большие, да глупые, вон Колька с Захаром, паразиты, хлебом швыряются, ну я им накручу холки счас. А вы маленькие да умненькие у меня, ешьте да растите пошибче. А то ведь одна на всех на нас мамка-то Катя, измаялась она с нами».
Однажды, когда за окном стоял холодный и вьюжный март, пятилетний в ту пору Колька в ответ на такие слова пропищал:
– Катька не мамка вовсе мне.
– А кто ж, оболтус ты этакий? – строго спросил Мишуха.
– Не знаю… Дочка она тятькина.
– А мне она мамка, – заявил вдруг Захар Тихомилов. Он был постарше Кольки и, прежде чем произнести эти слова, о чем-то, наморщив лобик, старательно думал.
Колька долго выколупывал хлебный мякиш из горбушки, но не ел, а складывал крошки в пустую тарелку. И потом проговорил:
– А твою мамку на могилки отнесли.
Глазенки Захара подернулись влагой.
– То одна была мамка… А Катя другая, – сказал он.
Кормила Катя детей где придется – то в своем доме, то в тихомиловском. В этот раз ужинали в тихомиловском. Катя возилась с чугунками у печки, Степан только что вернулся с поля, где с рассвета обмолачивали хлебную скирду. Сидя на скамейке, он стаскивал с окоченевших ног промерзлые насквозь валенки. При этих словах старшего своего сына он словно забыл про лежавшие у него на коленях сухие шерстяные носки, минуту назад поданные ему Катей, красные босые ноги его стояли на холодных досках пола, не чувствуя холода, в глазах, обращенных на девушку, плескалось не то изумление, не то растерянность.
– Вот доболтались до чего, – проговорила Катя, будто в чем-то виноватая, глянула на Степана, встретилась с такими вот его глазами. И тут уж смутилась по-настоящему: – Ты, Степан… чего?
Что ответить Кате, Степан не нашелся, опустил голову и стал натягивать носки.