тогда в молодости она была? О-хо-хо, не приведи господь! Попила людской кровушки, до сего от нее и хмельная… И батьку ее, Ловыгина, не знаешь ты, и муженька ее Сасония Пилюгина… Имя ему в аккурат – тоже пососал с народу соков. От них, из ихней плоти, и Артемий был… Ну-к, к чему я это? Это, значит, у нас тут, в Романовке, одна такая линия была. А другая – это Тихомиловы да вы, Афанасьевы. Бабку да деда своего тоже ты не помнишь, до тебя их сгубили Пилюгины. А там, в гражданскую, Сасоний Пилюгин из оружия убил матерь Степана Тихомилова – Татьяну. А отец твой потом Сасония шашкой порубил… Всего-то и не расскажешь.
– Чего-то и я слыхала, – произнесла Катя. – Мало только, не любил отец рассказывать.
– Словом, да-авняя вражда меж вашей да ихней линией тут, на крови все замешано. Ну а жизня, что ж… это, сказать, как жернова. Растерла она, значит, многое. Были, да не стало ни Ловыгина, ни Сасония, ни Кузьмы Тихомилова с женой… Из рода тихомиловского Степка один оставался. Из афанасьевского – отец твой, стало быть, Данила. А из ихней-то линии – Артемий с Федотьей. У каждых детишки, понятно, пошли, как от корней отростки – время-то, как речка, бежало и бежало. Про Артемия Пилюгина с Федотьей долго не слыхано у нас было, где-то в северных снегах они жили. А перед войной, за год, что ли, али за полтора, они тут и объявились. Да это помнишь, однако, и ты?
– Да… Зимой они приехали. Я в десятом училась, – сказала Катя.
– Ага… Прямо как лисицы пугливенькие да бедненькие приехали, землю перед твоим отцом да перед Степкой Тихомиловым так хвостом и мели. А внутри-то прежнюю злобу и привезли. Таили ее, как горячий уголек под пеплом. И через год… Помнишь аль нет, как бабенка-то Степанова, Ксения, померла? Ну?
– Угорела она.
– Угорела, угорела, – дважды кивнула старуха с горькой усмешкой.
– А разве нет? Все так говорили. И видели…
– Так и я видела. Ксенька тем утром на кровати посинетая лежала, как кочерыжка, в избе угару, ровно воды в корыте, до верхов, печная труба наглухо закрытая… А кто закрыл?
– Да помнится ж, говорили – сама Ксения.
– Сама… – буркнула старуха несогласно.
Смерть жены Степана Тихомилова случилась в самом начале сорок первого. Сам Степан с бригадой колхозников находился в алтайской тайге на заготовке для артели древесины. Ксения вдруг занемогла – в морозный январский день она с тремя бабами возила к фермам сено, где-то ее прохватило, она слегла, а через сутки заметалась в беспамятстве. Дети ее ударились в плач. Захарку увела ночевать к себе в тот вечер Катя, а двух младших, Игнатия и Доньку, взялась понянчить Андрониха. А бойкая в те годы и проворная на руку Василиха принялась убираться у Тихомиловых по домашности, подоила корову, процедила молоко, истопила на ночь печь…
Утром, когда Ксению нашли мертвой, и пошел разговор – поторопилась-де Василиха трубу закрыть, тем и уморила жену Тихомилова. Василиха в рев – не закрывала трубу, загребла лишь прогоревшие кизяки к загнетке да побежала по своему дому управляться на ночь. Причин не верить ей не было, и люди порешили, что сама Ксения как-то очнулась и по извечной привычке деревенских баб сохранить на ночь как можно больше тепла добралась к печке и до конца прижала задвижку.
– Сама… – еще раз повторила Андрониха с горечью. – А я вот тем вечером глазищи Федотьины видела.
На измученном Катином лице проступило удивление. Андрониха шевельнула как-то враз всеми морщинами на дряблых щеках и продолжала:
– А так было… Понесла я Доньку-то домой с Игнашкой, да и бросила случаем на пилюгинский дом глаза. Он же рядом с тихомиловским. Темнилось уж, Пилюгины лампу вздули. Стеколки в окне-то наполовину замерзшие, а поверху, гляжу, Федотьино лицо пялится… Ну, ты можешь мне верить али нет, а только доселя у меня в глазах зрачки ее волчачьи так и стоят. Взгляд тот… Ну а теперь вот и выведи опять же, чего тут хитрого? Сидела она, как зверица в засаде, да и глядела, как мы детей разбирали Ксенькиных на ночь, как Василиха в дровяник бегала, кизяки носила в дом, как дым с трубы шел. Все в окошко видно. И дождалася, когда Василиха закончила убираться у Ксеньки да к себе побежала… Уже ночь была, чего стоило Федотье тенью скользнуть через дорогу, юркнуть в дом тихомиловский, задвижку печную прижать да обратно. На миг всего и делов… А не могло так быть?
– Могло, – согласилась Катя.
– И батька твой тогда сказал, что могло. И Степан. Да кабы, грят, кто хоть видел бы, что Федотья тем вечером в дом ихний бегала… А так, может, и сделала она дело, да правду собака съела.
Катя встала с кровати, прошла по кухне, села за пустой стол. В окна все так же щедро лился солнечный свет, под облезлыми наличниками окон кричали ошалело воробьи. Каждый год воробьи выводили за наличниками свое потомство. Сперва с утра до вечера звонили сами, затем круглый световой день пищали их ненасытные птенцы. Но уже в июне птичий гомон становился все тише и реже, потом прекращался вовсе – это значит, птенцы были выкормлены, выращены и покинули навсегда родные гнезда. Перед домом и в самом деле тогда становилось как-то пустынно и грустно, а через день-другой Кате обычно казалось, будто никогда за окнами и не гремел воробьиный перезвон, никогда не происходило там одно из бесконечных таинств зарождения и торжества живого. Так вот все произойдет и нынче, с тоской думала она.
– Убей меня али язык за то вырви – Федотья-злодейка Ксеньку сгубила. Так оно все было, на ней на первой злобу свою выместила… Ну а после все так обернулось, что ты тут из Афанасьевых-то самая большая осталась, – вернул Катю в жестокую и беспощадную реальность голос бабки Андронихи. – Большая, да беспомощная, что цыпушка. Он, Артемий Пилюгин, и начал терзать тебя, как коршун… Кровь-то их ничего не прощает. А ты говоришь – откудова напасти.
Катя сидела опустив голову, на ее тонкой шее дергалась синенькая жилка, причиняла неимоверную боль, которая пронизывала всю ее фигуру.
– Ну и дотерзался, – вздохнула Андрониха, будто пожалела Пилюгина, бывшего председателя, и тоже тяжело поднялась.
– Он дотерзался, – быстро повернулась к ней Катя, – а мне-то теперь каково!
– Да уж чего говорить, – кивнула старуха. – Пока живет человек – к Богу-то за тучу ему не заскочить и в землю с головой не зарыться.
– А я ж тебе и говорю – задавлюсь от позора…
И Катя умолкла, как задохнулась.
Бабка Андрониха усмехнулась старым своим