во что не вмешивался.
На гражданскую панихиду явилась Маргарита Валерьяновна, жена главного конструктора. Перекрестившись и пошептав, она поцеловала Клавдию в губы и в руку, потом подошла к Листопаду и обняла его.
– Ужасно, – сказала она, – когда такое юное существо… – и заплакала.
Он не отвечал и продолжал смотреть на Клавдию.
Веки Клавдии были окружены глубокими впадинами и казались очень большими, и вся она была не такая, как в жизни. В жизни у нее всегда были немного раскрыты губы, а теперь они сомкнуты плотно и строго, потому что челюсть подвязана: навечно подвязана, никогда уже не раскрыться милым губам… В жизни Клавдия ходила растрепанная, волосы у нее были пушистые, светлые, каждый волосок блестел на солнце, а сейчас она причесана гладко, с аккуратным пробором посредине, и приглаженные волосы кажутся более темными и делают лицо более взрослым, и гордым, и умным…
Листопад смотрел на это прекрасное новое лицо и все тяжелее чувствовал ужасную, несправедливую обиду, неизвестно кем причиненную.
Он не привык к таким обидам: жизнь его до сих пор баловала. От сознания вопиющей нелепости и непоправимости того, что произошло, у него чернело в глазах и спирало дыхание. Хоть бы все поскорее уж кончилось!.. А предстоял еще путь на кладбище, погребение – эти девушки, ее подруги, вздумают еще, чего доброго, говорить речи на могиле…
Ему вспомнилось: месяца два назад, не больше, Клавдия, растрепанная, с приоткрытым красивым ртом, сидит на диване и шьет что-то маленькое, а он рассказывает ей о своей матери.
– Ты любишь свою маму, – сказала Клавдия, слушавшая внимательно, как слушают дети.
– Люблю, – сказал Листопад задумчиво.
– И, наверно, не пишешь ей. Все сыновья такие – ленятся писать. Покойный брат редко-редко маме писал.
– Нет, я пишу, – сказал Листопад. – Как что важное у меня случится, я ей пишу. Вот – написал же, когда женился; сразу написал и послал твою карточку… Но, конечно, я оторвался от них. Мать умрет – телеграммы дать не догадаются. Письмом сообщат: такого-то числа умерла, такого-то числа похоронили, чтобы я поминал. И все.
И Клавдия слушала с участием, и в добрых, живых глазах ее блеснули слезы, – и вот прошло два месяца. Клавдия лежит в гробу, и придется писать матери о ее смерти…
Последний раз все подошли к Клавдии, гроб закрыли крышкой и понесли из комнаты. Маргарита Валерьяновна пробормотала испуганно: «Ногами, ногами!..» Гроб поставили на грузовик, убранный венками и гирляндами из сосновых веток. На другом грузовике ехал заводской оркестр с желтыми трубами. Похоронный марш они играли в медленном, торжественном ритме, а грузовики мчались полным ходом, и это было как бред…
После похорон Маргарита Валерьяновна уговаривала Листопада ехать к ним. Листопад отказался и поехал домой.
Квартиру прежнего директора он отдал главному конструктору, а сам жил с Клавдией в двух комнатах в старом заводском доме.
Широкая мраморная лестница с пологими ступенями вела наверх, на просторную площадку. Площадка была вымощена серыми и белыми плитками. Стены белые, очень высокие; свет из громадного окна, отражаясь от них, резал глаза. Шаги по каменным плиткам звучали звонко, резко, пустынно. В обе стороны от светлой площадки расходился длинный сумрачный коридор. По левую сторону он был похож на туннель; далеко-далеко, в конце этого темного туннеля, светлело овальное окно. Стены туннеля были симметрично прорезаны высокими дверными нишами… С правой стороны коридор, разбежавшись, упирался в дверь, обитую черной клеенкой: там находилась директорская квартира. Листопад вошел, отперев дверь английским ключом.
(С одиннадцатого числа он здесь не был. Как ушел тогда утром в больницу, так и не заходил сюда, пропадал на заводе.)
Комнаты очень большие, холодные – топили плохо.
В одной был кабинет Листопада, а в другой – Клашино царство: какие-то коробочки – не поймешь для чего, какие-то флакончики – бог знает с чем, и тетрадки со стенографическими записями, которых Листопад не умел прочитать, и книги, которые он прочитать не успевал… Старые туфли валялись под кроватью. На большом зеркале висел чулок; в зеркале отражалась недоштопанная дыра на пятке; тут же торчала игла.
Листопад не любил больших, высоких комнат – он вырос в деревенской хате с белеными стенами и вымытыми фикусами. И Клавдия любила уют и часто рассказывала подругам, как она все тут великолепно устроит к рождению маленького. Она с увлечением рассказывала, какие гардины у секретарши Анны Ивановны, и как она непременно сделает себе такие же гардины, и что если кабинет разгородить книжной полкой надвое, то будет не так похоже на сарай. Но она никак не могла собраться купить материи на гардины или заказать столяру полку, и так все оставалось как есть. Один раз Листопад пришел домой в плохом настроении и накричал на Клавдию: он кричал, что ему осточертело жить по-цыгански, и, вызвав рабочих, велел отгородить часть спальни и устроить кухню и ванную. Клавдия, видя его усердие, побежала и раздобыла где-то фаянсовую ванну. Ванну притащили, перегородки сделали, но колонку для воды поставить все не удавалось: водопроводчиков на заводе было мало, а дела у них много. Так и стояла ванна без употребления, а мыться Листопад ходил в баню. Обед супругам приносили из заводской столовой. Уборщица заводоуправления убирала им квартиру и ходила за покупками…
Листопад постоял в спальне, постоял в кабинете, опять пошел в спальню… Казалось, кликнуть: «Клаша!» – и ответит голос: «Я-а!» На вешалке шубка, та самая… Синяя тетрадка, в ней крючки и закорючки. На обложке написано: «Сопротивление материалов». Это она стенографически записывала лекции… Убрать все с глаз долой.
Но убирать он не стал. Снял китель и сапоги и лег в кабинете на диване, укрывшись шинелью.
Зимние сумерки стояли в окнах. Было тихо. Не звонил телефон.
«Клаша!» – позвал он одним беззвучным движением губ. «Я-а!» – не прозвучал, а только припомнился голос… Была Клаша, и нет Клаши. Как сон прошла…
Он заснул: трое суток он почти не смыкал глаз. Когда проснулся, солнце било в окна с востока. Он проспал остаток дня и всю ночь!
Звонили. Он босиком пошел отворять, выглянул, не снимая цепочки: за дверью стоял Рябухин в синем байковом халате, без шапки.
– Ты откуда? – спросил Листопад, впустив его.
– Из госпиталя, как видишь.
– Ты мне снишься или нет? – спросил Листопад.
Рябухин улыбнулся.
– Нет, не снюсь.
Листопад сел на измятый диван. Почесывая открытую волосатую грудь, жмурясь и позевывая, смотрел на Рябухина.
– Удрал, что ли?
– Удрал, – улыбался Рябухин. – Пришлось удрать: не выписывают и отпуска не дают.
– Чудак, – сказал Листопад. – В халате по морозу. Простудишься, садовая голова, сляжешь на