Горячо вас целую.
Павел».
И о Клавдии – ничего, будто не было ее…
30
Вечером в субботу приходит с завода Наталья.
Нахмуренная, с сжатыми губами, она приносит воду на коромысле, топит баню, купает детей – все быстро, молча. Потом сама купается и выходит повеселевшая, румяная, в красивом халате. Целует детей и говорит:
– Всю усталость с себя смыла.
Дети сидят на лежанке и болтают босыми ногами. Наталья укладывает их и по узкой лестнице с крутыми ступеньками поднимается в комнату Павла. С тех пор как уехала Клавдия, там никто не живет. На стенах висят рисунки. На одном пейзаже надписано мелко: «Клаше, любимой, в вечно памятный день 18.III.40 г.». Кроме этой надписи, ничто здесь не напоминает о Клавдии. Она забрала все до нитки, только этот пейзажик, дареный, с посвящением, видно, некуда было сунуть…
Наталья зажигает настольную лампу и садится писать письма мужу и брату Павлу. После отъезда Клавдии она пишет Павлу каждую субботу. Ни слова о Клавдии, ни слова об усталости, о том, как трудно. Написать о детях, об отце с матерью; о работе; о том, что скоро конец войне, разлукам, несчастьям…
Воскресным утром Евдокия идет на рынок. Там толкотня, продают свиную тушенку и колбасу в жестянках, молочницы и торговцы сластями зазывают покупателей, певцы поют о громах победы, о верности жен и геройстве мужей, гадатели предсказывают будущее. Евдокия не прочь бы погадать и на картах, и на бобах, и в таинственных книгах, по которым предсказывают плутоватые слепцы, но ей совестно: увидят знакомые, подумают – «а жена Евдокима Николаича, Натальина мать, совсем некультурная баба, темнота». Неприятно будет и Евдокиму, и Наталье. Евдокия отвернувшись проходит мимо женщин, теснящихся возле гадателей: может – наверно даже, – среди этих женщин есть знакомые; им тоже неловко будет, если она их увидит за этим занятием.
Евдокия возвращается домой. Печь уже вытоплена, и они садятся завтракать впятером – Евдоким с Евдокией, Наталья и дети. Не по-воскресному просторно за большим столом, пусто в чернышевском доме! Но белы как снег занавески, пышно цветут Катины цветы, в полном порядке всё, словно только что вышли молодые хозяева и сейчас войдут опять. В чистой рубахе сидит, отдыхая, на всегдашнем своем месте Евдоким. С прежней степенной повадкой движется между печью и столом Евдокия. Как прежде, чуть-чуть лукаво смотрят ее светлые глаза в легких морщинках, чуть-чуть улыбаются полные губы, но новым светом светлы этот взгляд и эта улыбка светом материнской любви и материнского терпения. Прямая, красивая, с первыми ниточками седины в гладко причесанных волосах, сидит Наталья, присматривая за детьми – чтобы не вертелись, не вскакивали, чтоб правильно держали ложку.
– Уж ты их муштруешь, как солдат, – говорит Евдокия. – Когда же ребятам и повольничать, как не в эти годы.
– Они и есть солдаты, – отвечает Наталья. – Мы все сейчас солдаты.
Володя поджимает ноги под стул и делает суровое лицо.
– А ты не помнишь, Дуня, – спрашивает Евдоким, – от какого числа последнее Катино письмо: от шестнадцатого или от семнадцатого?
Евдоким знает, что письмо от шестнадцатого; но он спорит с женой, чтобы, придравшись к случаю, достать письмо из жестяной коробки и в десятый раз прочитать его вслух. И неподвижно глядя куда-то далеко-далеко – в дальние поля, куда ушла дочь, – будет слушать чтение Евдокия. Ласково задумается о сестре строгая Наталья, и затихнет мальчик Володя, с горящими глазами представляя себе танки, битвы и загадочную тетю Катю – что-то она делает сейчас?..
– Почтальон! – кричит Лена, глядя в окно.
– О господи, спаси! – говорит Евдокия. И все спешат в сени.
Девушка-почтальон, низенькая, толстенькая и рябая, роется в сумке и достает два письма.
– От Кати и Николая, – говорит Евдоким.
– От папы и тети Кати! – радостно-испуганно кричат Володя и Лена.
– Зайди, – говорит Евдокия почтальону. – Зайди, поешь горячего, ишь, отсырела вся.
– Некогда мне, – отвечает почтальон.
И идет дальше скорыми шагами в своих грубых мужских ботинках, зашнурованных веревочкой. Идет во всякую погоду по улице Кирова девушка-почтальон с полной сумкой фронтовых писем и стучится в окна, как судьба.
1944–1959