кровь — нет меня.
— Где, — говорит, — справка?
— Справку, — рапортую, — военврач не дал — только рану промыл и новый пластырь приклеил.
Настоящий полковник, любимец собак и детей, весь выгнулся, оторвался от стола да как заорет:
— Только через мой труп сдашь экзамен!
А это, братцы, конец. Без этого экзамена никакого диплома. Жизнь искалечена.
Возвращались в Москву в поезде тихо. Только стукача избили в тамбуре. А так — ехали тихо. Я возвращался с медового месяца в полном смятении. Жизнь не удалась. Лузер ты, лузер!
Прошли две недели.
Настал сентябрь.
Пора на военную кафедру. Сдавать экзамен, который я никогда не сдам. Настоящий полковник не разрешит.
Вхожу на кафедру. Показываю пропуск.
Оборачиваюсь к стене.
Это как?
На стене висит портрет Диаманта.
В траурной рамке.
Только через мой труп.
Здравствуй, труп.
Кто виноват?
Как так случилось?
Кто убил полковника Диаманта?
32. Ученик Маркиза де Сада
Мама приходила в бешенство от моей прозы. Ее трясло. Она искренне считала, что мои рассказы обращены лично против нее. Ее мнение о моей прозе было таким же отвратительным, как у моих бесчисленных врагов. Они приговаривали меня к высшей мере наказания: отсутствию таланта, — расстреливали и закапывали. Но не проходило и месяца, как они эксгумировали меня, опять объявляли бездарным, расстреливали и снова закапывали. Вместе с моими врагами мама считала, что я за неимением таланта пишу для скандала.
— Как вы можете переводить такую гадость? — спрашивала мама мою неизменную немецкую переводчицу Беату.
— Как ты можешь общаться с этим плохим человеком? — спрашивала мама мою младшую сестру О.
Она и не подозревала, что выкинет дочь после ее смерти. Наконец, мама высказалась в отношении моей eˊcriture совершенно определенно:
— Я люблю твои ранние рассказы.
— Мама! — вскричал я. — Ну нельзя же всю жизнь писать ранние рассказы!
Тема моей литературной непристойности превратилась в срамную болезнь.
33. Великолепное предательство
В моем книжном шкафу большая черно-белая фотография. Три человека на осенней дороге в дачном поселке Красная Пахра. Каждый в себе. Без улыбок. Писатели трех поколений. Неравнобедренный треугольник.
Трифонов отказался участвовать в альманахе Метрополь. Сказавший мне об этом Аксенов развел руками и усмехнулся. Потеря велика, но надежд на Трифонова с самого начала было мало. Я не сомневался, что он откажется. Аксенов уверял в обратном: недооцениваешь революционный заряд Трифонова!
Да ну! Весь его заряд ушел в книги и либеральную гримасу на серовато-зеленоватом, не слишком здоровом лице с неловкими очками.
Трифонов казался мне тогда рыхлым не только физически, но и эстетически. При этом я запоем читал его романы, гордился знакомством. Восхищенно смотрел на него, когда он шел кланяться публике после спектакля на «Таганке». Лучшей судьбы у писателя не бывает! Он был (по мне) старым, всего на пять лет младше моих родителей, и у нас с моей мамой Трифонов был общей страстью.
Эта страсть скорее разводила нас, чем соединяла.
Мама считала, что Трифонов — идеальный писатель, чистая, светлая личность, на грани гениальности. А я, с ее точки зрения, иду не туда. Да и какой я писатель? Просто смешно!
В глазах мамы, по сравнению с Трифоновым я был фитюлькой, грязной букашкой. Если мою дружбу с Аксеновым (которого она тоже любила как писателя, но иначе, чем Трифонова: она читала Аксенова с любопытством, а Трифонова от всей души), она могла себе еще кое-как представить, то мое даже мимолетное общение с Трифоновым для нее было непредставимо, а мой серьезный разговор с ним — за гранью реальности.
Именно Трифонов был в мире мамы доказательством моей литературной ничтожности, и всякий раз, заслышав о моих словесных потугах, она только махала рукой.
Скорее всего, она с горечью полагала, что талант, который дается только избранным-избранным, обожаемым ею людям, перед кем она робела, в нашей семье может быть всего лишь подражанием. А раз так, то я пробиваюсь в литературу нечестным путем.
«Ну, что он за писатель, если я не могу показать его рассказы своим приятельницам!» — жаловалась она на меня.
В кругуМетрополя к Трифонову относились по-разному. Те, кто не терпел любую связь писателей с Союзом писателей, его не любили. Cвою нелюбовь распространяли и на его книги. А те, кто строил жизнь на разнообразных компромиссах с властью, считали его виртуозом. Нелюбители Трифонова на наших сходках курили плохие советские или болгарские сигареты, были очень бедны и с восторгом смотрели на метропольских знаменитостей. А знаменитости курили «Мальборо» и слегка чувствовали себя смущенными, в духе русской традиции, в обществе отвергнутых людей.
Я находился посредине. Cын советского посла, я по своему происхождению был классовым врагом не только метропольских радикалов, но и Трифонова, Аксенова — всех тех, у кого при Сталине репрессировали семью. С другой стороны, я был единственным европейцем в Метрополе, женатом на польской красавице Веславе, говорящим на нескольких языках и знающем Запад не понаслышке.
Я любил реальный Запад, с его красотами и ошибками, а не Запад — земной рай, каким он казался моим бунтующим в Метрополе друзьям.
Я принимал и не принимал взвешенную позицию Трифонова. Я был непоследовательным в своем желании и нежелании печататься в подцензурных журналах, вести подцензурную писательскую жизнь. Но у меня получались рассказы, которые не лезли ни в какие цензурные ворота. Для традиции русской литературы я был ультразвуком.
В 1978 году я придумал Метрополь в съемной квартирке напротив Ваганьковского кладбища, где теперь похоронены мама и папа, и набросал в записной книжке предполагаемый список авторов. Трифонова там нет. Мой литературный заговор радикализировал меня, превратил в литературного подпольщика. Впрочем, в этом подполье роль Достоевского была не менее значимой, чем нелюбовь к советской власти.
С позиции молодого подпольщика (совратившего Аксенова идеей бесцензурного альманаха, и обожаемый мною Вася стал капитаномМетрополя), я не верил, что Трифонов войдет в наш заговор. Его литературный стиль был заношенным до дыр реализмом. На фоне создателей новых стилей, художника Ильи Кабакова и композитора Альфреда Шнитке, тогдашних московских жителей, моих истинных кумиров, Трифонов был носителем общей формы.
А тогда, когда Аксенов сказал мне, что пойдет к Трифонову предложить участие в Метрополе, я разволновался совсем по другому поводу. Участие Трифонова могло быть очень сильным аргументом в пользу нашего дела. Еще более важным, чем согласившийся Фазиль Искандер.
Я искренне и холодно (без всякой наивности) верил в успех нашего заговора, в прорыв, в то, что мы добьемся, как московские художники после бульдозерной выставки 1974 года, куска свободы, что наш проект плюралистического альманаха нужен для