веселая вдова живет в полное свое удовольствие. Во всяком случае, мадам Шлезингер уверяла, что так говорят. (Я же и поныне считаю, что эти слухи распространяла главным образом она сама.) Мою любимую эти сплетни возмутили. «Как они смеют так говорить? На каком основании? Какая подлость!» — кричала она исступленно и стала мне перечислять, к какой соседке какой любовник ходит, но ничего, и она скоро пойдет в церковь ползать на коленях, пострижется в монахини или выйдет замуж за первого попавшегося, и тогда ей будет наплевать на всех и каждого. Меня больше всего потрясало то, что нигде ни разу в ее планах на будущее обо мне не упоминалось…
И ко всему этому добавилась еще одна сплетня, к сожалению, по моей вине. Катынка как-то в интимный час рассказала мне, что со своим мужем она не так-то уж и хорошо жила, они часто ссорились, муж тиранил и вечно муштровал ее, называл легкомысленной, считал даже кусочки сахара. Я был достаточно глуп и поведал об этом моему другу Беле, он поспешил передать это своей зазнобе, Жуже. Жужа сильно обозлилась и немедленно написала своей сестрице: она называла Катынку неблагодарным существом, привлекала к ответу за то, что подвергла поруганию память своего мужа, которому она должна быть за многое благодарна, что ей стыдно за сестру и больше она не желает видеть ее. Это письмо прибыло немного раньше моего приезда в Комаром, я о нем и понятия не имел и почуял большую беду лишь тогда, когда Катынка встретила меня словами:
— С меня хватит, вот так.
— Что значит, «хватит, вот так»? — спросил я, похолодев от страшного предчувствия.
— Все кончено!
И хотя на этот раз мне удалось с большим трудом оправдаться, я чувствовал, что наша любовь тяжело ранена. Дети еще не спали, они встретили меня радостным визгом, так как я им всегда привозил какие-нибудь интересные мелочи, и Катынка тоже немного оттаяла, во время ужина она даже тихонько напевала:
Я хочу тебе только сказать:
«Мое сердце устало ждать…»
После двух нежных ночей в понедельник мы расстались, помирившись. Но уже в среду меня словно молнией ударило ее письмо. Она писала, чтобы я не приезжал в субботу. Чтобы пока что не приезжал, большего она в письме сказать не может, позднее все объяснит. Я тотчас же решил просто не принимать это письмо к сведению. Письма я не получал, ничего не знаю и не ведаю. И с этой минуты до самой субботы я только и делал, что строил планы о том, как я верну ее любовь. Я не буду ни словом упоминать о письме, более того, сделаю ей ласковое внушение, почему, мол, она не писала целую неделю, и, не дав ей опомниться, сам первый заговорю о разрыве, причина, дескать, в том, что в меня влюбилась красивая девушка из Будапешта, я, кажется, и сам ее люблю, и что я приехал проститься. Эту будапештскую девушку я обдумал до мельчайших подробностей, у нее рыжевато-русые длинные волосы, она из богатого, знатного дома, зовут ее Кристиной; познакомились мы с ней в университете, и нас сблизила наша увлеченность литературой и искусством (особый, боковой удар за то, что она не прочитала подаренные мною книги).
Роль я несколько раз прорепетировал, в нее входило и то, как я буду вначале отклонять ее попытки помириться со мной — она будет смущаться, ревновать — и как затем снова воспылаю прежней страстью и тому подобное. Но у хорошо знакомой садовой калитки мне пришлось остановиться, дабы мое взволнованное сердце немного успокоилось. Я позвонил, услыхал скрип гравия под ее ногами. Завидев меня, Катынка на миг растерялась.
— Это ты? — спросила она со странной интонацией, затем пожала плечами и впустила меня. Лицо ее было каким-то чужим, я такой ее еще никогда не видел.
В столовой сидел незнакомый мужчина. Сидел он в кресле уверенно, основательно, с видом человека, находящегося здесь не впервые. Ему было лет тридцать, хорошо одетый, отглаженный, серьезный мужчина при галстуке и с тяжелым золотым перстнем с гербовой печаткой на пальце. Я представлял, вероятно, несуразное зрелище, стоя напротив него в дверях в своем свитере и фланелевой рубашке, долговязый и, как всегда, взлохмаченный. Катынка меня тотчас же представила:
— Мой давний товарищ из Будапешта…
Незнакомец тоже назвался: доктор такой-то. Я присел, и мы стали втроем разговаривать.
Человек этот спросил меня, чем я занимаюсь и на каком факультете учусь; а я ему, представьте себе, отвечал! Рассказал, что собираюсь стать лингвистом. Из дружеской беседы выяснилось, что он адвокат, работает здесь в городе и он внук одного выдающегося ученого — специалиста по финно-угорским языкам, побывавшего в свое время у многих наших родичей по языку. Некоторое время мы беседовали о поездке его деда, о которой я еще раньше читал, я выспрашивал его обо всем, будто только за этим и приехал в Комаром. Я чувствовал себя легко и беспечно, и все мне здесь казалось легким и невесомым, как бывает во сне. Катынка была приятно поражена, что мы с ним так мило болтаем. Но когда начало темнеть, она вдруг спросила у меня:
— Ты где ночевать-то собираешься сегодня?
И тут вдруг я вернулся к действительности.
— А в гостинице, — ответил я хрипло.
— Тогда тебе придется поторопиться, а то номера не получишь…
— Я уже снял номер, — ответил я надменно, встал и учтиво, но сдержанно поклонился.
На дворе сиял вечер: было лето, и Млечный Путь разливался по небу. От Дуная поднимались теплые пары, в затемненном порту склонялись друг к другу влюбленные. Мои шаги гулко отдавались по камням, словно к моим ногам были подвешены гири. В небесной чаще пульсировало звездное море, но из завешенных окон не пробивалось ни одной полосочки света, каждый дом в Комароме — неприступная крепость. Неужели мне придется провести ночь в грязной ночлежке, где пахнет ядами от насекомых? Нет, нет, прочь отсюда, из этого города, чтобы не видеть его больше никогда…
Станция была на противоположном берегу, и я, болтая портфелем, тащился по темному мосту. Вечер был теплый, над рекой вода пахла чем-то кислым, мягко стлался запах гниения. И Миклош Хорти самолично проезжал недавно по этому же мосту на коне, во всех газетах был помещен его портрет, он сидел на белоснежном коне во главе разряженных в праздничные национальные мундиры стройных офицеров, шествуя по ковру из живых цветов… Мост в этот час был пустынный, на панелях его валялись обрывки газет, мусор. Я остановился