Овцу съел на поминах. С овцы той шерсть и стала всем моим дуваном за полгода мыканий и смерти дожиданья. …В четвёртый день августа грянули мы на стан крымский – и в ту битву, атаманы-казаки, глазам своим не верил я: сколько же поганых вы порубали в одно утро! Души их так и летали, что чижи, над самой бранью – всё выглядывали, какое позорище там постигло их: и постелю, и карету взяли крымского царевича нерадивого, и семь десятков шатров… И с тоей битвы на дуване, в день тот же, достался мне котёл, и цветная подушечка с крымского царевича, не совру, шатра! Такая, атаманы-казаки, что не почивать на ей – а прикладывать к хворому месту. И две лошадки, и два раба татарских, хоть и безухий один, а второй в грудях проткнутый… Было возрадовался уже, что не с пустыми руками приду домой к чадушкам и бабе своей, – как налетело неведомо откуда другое поганое воинство, и давай теснить православных – и казаков, и нас, остолопов… Насилу отбилися, и начали все отходить в обрат к Черкасску. …Котёл я в спешке той утерял. Лошадку одну сгубили мне. Моих же рабов татарских, и двести других душ невольничьих, чтоб на отступе нашему войску не мешали, казаки порубали. Да порубали скорей, чем баба лучок в похлёбку! И глядел я на то смертное погубление, и кровь такая в воздухе стояла, как небесная морось от большого дождя! И в крови той, узрел я в страхе, возникла радуга невиданных цветов! Размыслил тогда я: так вот же какие травы красны, благовонны гораздо, казаки растят! Вот, догадался, как живут оне! …и с той порубки явилися казаки – будто кроваву топь вброд перешли: и кони их червоны, и сами багровы, и с перст их течёт. …и гадаю теперь, разгадать не могу, – как отныне глядеть буду на матушку свою? Не запечатлелась ли в очесах моих навек та мга кровавая?!.
Мужик полными слёз глазами оглядел казаков.
– …такая вот, казаки-атаманы, вздурость постигла меня в зиму сю: погулять с казачками на волюшке. Я живот мучал с вами всего как полгода – а казаки-атаманы, вижу, так и живут сыздетства и до смерти: по нижнюю губу барахтаясь в кровяках… Да то ж удавиться, господи прости, с ужасу! – вдруг возопил он, и грохнул кулаком по столу. – Погибай, гори в огне, утопай, издыхай, гинь! И кажный день, кажный день, кажный день! Разве ж такие мытарства можно перемочь?!. Жисть-то где у вас?
Казаки весь его сказ заходились от хохота, проливая горилку, пили – и снова гоготали, пихая друг друга.
…теперь устало икали, отирая усы-бороды.
– На том свете, мужик, жисть жить, – ответил Иван Разин. – А на сём – помирать.
В отличие от иных казаков, он так и не улыбнулся ни разу.
– Пей, братец мой… пей-наливайся… – жалел мужика Иван Черноярец, наливая ему всклень, и забирая у Серёги Кривого тарелку с мясом. – И жуй вот.
…сколь бы ни захмелели – а, расслышав весть, повскакивали все.
В кабацких дверях будто у каждого по четыре локтя образовалось – подзастряли. Сзади наддавили – повывалились из кабака шумно, скармагально.
Степан до последнего желал верить, что ослышался.
– …Жучёнкова с Устей водят! – повторил, пихая старшаков, вестник – Фролка Минаев, совсем ещё младой, но уже духовитый и на брань, и на всякую дурость казак.
Степан не пошёл за всеми, а, шагнув вбок, откинулся назад, опершись плечами о кабацкую стену, крепко воткнув каблуки в землю.
Хмель в нём прогорел вмиг.
…казаки, дожидаясь, раззявили довольные рты, похохатывали.
…наконец, показались.
– Идут, гля!.. Блядодеи!
Первой шла Устинья Золотарёва. Прошка – за ней.
У обоих были грубо, криво срезаны кафтаны.
Прошка, спотыкаясь, поминутно трогал свои шаровары, и то запахивал кафтан, ища суетливыми пальцами срезанные пуговицы, то будто в задоре распахивал, надеясь выглядеть не так зазорно.
Облизывался сухим языком, словно усы его были в меду. И щёки, и лоб, и даже глаза его пылали снегирёвым жаром.
За ними бежали казачата с ивовыми прутьями, стегая охальников по спинам и задам.
Вскинувшись, Прошка вдруг оборачивался, распахивал руки, как бы обещаясь их поймать, и незадорно грозил вполголоса:
– Уж я вам!..
Казачата едва отскакивали, но тут же, таращась, возвращались.
Прошкины губы кривила дурацкая улыбка. Он будто хотел перевести происходящее в шутку, и время от времени, никому не глядя в глаза, кивал стоящим вдоль пути казакам, ни от кого не получая ответа.
Степан с трудом, как пятаками придавленные, поднял веки.
Устинья держала подбородок высоко, твёрдо глядя перед собой. Губы её были сжаты, но глаза, показалось, смеются, как ледяная вода на пожаре. Ступала – будто нагой переходила стылую реку, и не было у той воды берега.
Лицо её побледнело, оттого веснушки стали отчётливей и мелко тлели, как разогретые.
Когда казачата, всё больше и больше разгораясь нешуточной злобой, стегали её, Устинья и бровью не вела.
Обрезанный кафтан выглядел на ней так, словно его и пошили недлинным: дабы все лучше разглядели, до чего лепой выхлопотал её Господь.
– …курень свой продала, – пояснял хохол-кабатчик завидующе облизывавшемуся на невиданную бабу московскому купчине, – да ушла на русский стан. Одни бают: с князюшкой слиплась, другие – с пушкарём, а чёрт её ведает, как было. На стану ж том её в обман ввели, да всю деньгу отняли и прочь выпихнули… Прибилась тогда к Прошке, и стала с им блудить… Грех один, грех, прости нас, Царица Небесная!
…Степан поймал себя на том, что скребёт ногтями по стенке кабака.
…как всё кончилось, и казаки потянулись обратно в кабак, – пошёл, никому не сказавшись, за Ермолаем Кочневым.
Ждал, глядя ему в затылок, когда тот обернётся.
Выкипятив хмель, ощущал всё и слышал иначе, острей, отчётливей.
…поп Куприян выбивал сажу из рясы. Хлопки те били в самые уши Степану.
…собака громко хлебала из протоки, и всё не могла напиться.
…ветер, погнав пыль, ударился о плетень так сильно, что спугнул петуха.
…так и прибрёл к самому кочневскому куреню.
Ермолай, ни разу не оглянувшийся за весь путь, лишь взявшись за калитку, будто и не Степана вовсе, окликнул:
– Подь-ка сюдой.
Огладив кафтан, Степан подошёл.
– Здоров будь, дядька Ермолай! – поклонился.
– Пошто топчешься вослед? – спросил Кочнев, по-прежнему не глядя на Степана, словно брезгуя.
– Отец вернётся… – ответил. – …Как придёт… Буду молить его, чтоб сватов заслал… За Гриней.
Ермолай развернулся к нему. Степан увидел в упор медвежьи его зраки и поросшее по самые глаза волосом мясное лицо.
– Блядуешь, тума.