исполнилось, если записан в июле священником ошибочно, то можно казнить. Надо для верности мать спросить.
— Неужели же матери не знать, когда её сын появился на свет? — сербская крестьянка сверлила судью ненавидящим взглядом. — Я его родила двадцать пятого июня, а не июля, и через три дня, в Видов день, на праздник пошла с новорожденным на руках, там и кормила его грудью…
Суду, видимо, очень хотелось показать своё милосердие. Приговор вынесли максимальный для несовершеннолетнего — двадцать лет тюрьмы. Это значит — долгая и мучительная смерть. Ты прав, Гаврош: тому, кто останется, придётся тяжелее. Не каждый выдержит…
Мама, мама! В тюрьме ты часто снишься мне. Помнишь, я ещё в школе учился, когда вдруг заболел лунатизмом? Сильно напугал вас с отцом — просыпался среди ночи и ходил по дому с вытянутыми руками, а вы не знали, что делать. Ты тогда сказала, что во всём виноваты книги. И вылечила старым народным способом: поставила у кровати моей тазик с холодной водой. Болезнь той же ночью куда-то ушла. Мама, ты помнишь?
Дни и ночи поменялись местами, потом ещё раз, ещё… Только когда приносят обед, можно понять, что это день. Обед — это красиво сказано. Миска тёплой похлёбки, пайка хлеба всё меньше. Война же идёт на воле.
— Кто с кем воюет? — спросил у самого доброго надзирателя.
— Все со всеми, — буркнул дядька в ответ. — Из-за тебя, паршивец!
Надзирателю нельзя разговаривать с преступником, уволят. Для него потеря работы страшнее смерти. Почему они все боятся смерти? Но Гавроша им не сломать! Он давно свыкся с мыслью, что жизнь его закончится в одиночной камере — лишь бы скорей.
После приговора прошло больше месяца. Зимой их, осуждённых на длительные сроки тюремного заключения, повезли из Сараева в неизвестном направлении. Когда вылезал из машины, увидел, что это какой-то гарнизон, несколько одноэтажных домов. Развели по разным камерам. Небольшие нары, маленькое оконце. Снова кандалы. Соседей нет. Мёртвая тишина, жуткий холод, тягучее ожидание смерти. Ты готов, Гаврош?
…Прошла неделя, вторая, третья. Однажды услышал в окошко, как где-то далеко пьяные голоса что-то нескладно поют. Рождество!
Прошёл ещё месяц. Он чувствовал, как уходят силы. Первой начала сдавать память. То снилась мама, то она превращалась в девушку, которой когда-то, в той ещё жизни, он посвящал стихи. Только стихи, ведь друзья поклялись: никаких романов, ни капли вина — пока не убьём тирана. Как тот персонаж в романе русского писателя — как его фамилия? Он ещё на гвоздях спал. Нет, не вспомнить. А девушку как звали? Даже эти простые мысли сбивались, путались, уплывали, превращаясь в дымные бессвязные картины.
Недоучившийся сербский гимназист Таврило Принцип сходил с ума. Наверное, это бы и случилось, если б однажды он не проснулся от странного звука. Эти был удивительный, тонкий, мелодичный звон. Что-то похожее на треньканье невидимой птички. Раз! Бульк! Через две секунды снова. Потом вдруг чаще. Боже мой, да это же капель! Это с крыши тает снег! Это весна!
Теперь он часами стоял под окошком, слушая эту божественную музыку и стараясь шевелить ей в такт руками, ногами, пальцами. Даже больной руке стало легче. Потом музыка стихла, исчезла навсегда. Но зато в камере с каждым днём становилось теплее.
Однажды заскрежетала дверь камеры во внеурочное время — до обеда было ещё далеко.
— Встать! — заорал надзиратель. — На выход!
Ещё двое по бокам подхватили, повели по коридору.
— Куда меня? На казнь? — спросил с тайной надеждой.
— Твоё дело — молчать! Подельники давно на виселице богу душу отдали. А тебя приказано в карцер, чтобы помнил этот день, двадцать восьмое июня. Каждый год будешь в карцере сидеть сутки, без еды и света…
Что ж, сутки — это можно вытерпеть. Хотя если бы казнь, как ребятам, — это было бы лучше. Вытерпел сутки. Вернули в камеру с окошком. Стерпел ещё неделю, месяц, год…
Обросший узник в кандалах с трудом стоял на ослабевших ногах. Он снова, как год назад, слушал весеннюю капель — и улыбался. Завыла, завизжала чертова дверь. Вместе с «добрым» надзирателем в камеру протиснулся лысоватый, аккуратно одетый господин в круглых очках. Надзиратель подал ему стул, сам встал у дверей.
— Здравствуйте, меня зовут Мартин Паппенхайм, я психиатр, — представился на немецком языке лысый. — Если не возражаете, мы с вами побеседуем…
— Я против! — выдавил из себя узник и удивился, насколько слабым и писклявым стал его голос. — Вы боитесь меня? При нём говорить не буду!
Странно, они послушались: надзиратель ушёл. А лысый тихо так сказал:
— На прошлой неделе умер ваш последний друг, который тоже был на двадцать лет осуждён…
Было в его голосе столько сожаления и даже доброты, что Гаврош тут же перебил его:
— Спрашивайте, что хотели? На всё отвечу.
— Первый вопрос простой: почему вы на суде взяли вину на себя, почему всячески защищали крестьян, хотя они даже не сочувствовали вашим идеям?
— Потому что они ни в чём не виноваты. Они тоже не хотели быть рабами — разве в этом есть вина любого человека? Австро-Венгрия скоро рухнет, эта империя не будет больше тиранить наш народ. Мы хотим быть свободными — и будем свободными! Вам, австрийцам, сегодня этого не понять, но завтра всё изменится, и вы многое поймёте…
— Я не австриец, хотя и подданный империи, — сверкнул очками гость. — Да, я работаю в Вене, но родился в Братиславе, там, знаете ли, тоже живут свободолюбивые люди. Они многое понимают… Скажите, а какова была конечная цель вашей организации?
— У нас не было организации как таковой. Мы все просто друзья, несогласные с тиранией. Наша цель — создание единого свободного государства. И мы были готовы пожертвовать собой ради этого.
— Вы собирались террором достичь этой цели?
— Да, мы поклялись устранять тех, кто мешает объединению и творит зло. Меня толкала на дело месть. За мучения, которые испытывает мой народ под гнётом Австрии. Я убил не человека, а тирана, который приносил зло югословенскому народу…
На тюремных нарах перед доктором Паппенхаймом сидел грязный, худой паренёк. Цепи его кандалов свешивались до пола. Левая рука у парня, видимо, болела, он бережно прижимал её к телу. Весьма неплохо знал немецкий язык. Говорил кратко, чётко, по делу. Из-под свалявшихся волос, свисавших на лицо, сверкали ясные голубые глаза, в которых читались ум, сила, бесстрашие. По измождённому виду узника было понятно, что жизнь его подходит к концу. Но странно — этот юноша с горящими глазами не выглядел сломленным. Он выглядел победителем.
— Я вижу, вы устали, — доктор