гетмана и моей пани, которую уважаю, приехал объявить, что Трибунал 
feliciter сформирован, но так прекрасно и счастливо… 
– Вы всё знаете? – прервала его княгиня.
 – Кажется, что, пожалуй, не многие похваляться чем-то большим, – сказал Толочко.
 – Вы находите всё, что сделал князь, хорошим? – говорила весьма заинтригованная гетманова. – А что скажете вы на то и что скажут его неприятели, когда окажется, что князь велел принять к присяги таких депутатов, которых никто никогда не мечтал избирать?
 – Иисус! Мария! – воскликнул Толочко. – Кто же это вам донёс? Кого это касается?
 – А пан судья Александрович, – говорила гетманова, – а Романович, а Гутовский?
 Толочко, который подробностей не узнал, молчал. Задело его и то, что княгиня была так отлично информирована, и что, похоже, не благоприятствует Радзивиллу.
 Особенно он загрустил от того, что не знал о тех послах.
 – Гм! – ответил он покорно. – Я, пожалуй, должен подать в отставку, когда так плохо информирован.
 Княгиня, видя его скривлённое выражение лица и унижение, внезапно, как это часто случалось, от печали перешла к радости.
 – Не расстраивайтесь, – сказала она, – потому что этими новостями я всё-таки обязана вам, – воскликнула она, – я перехватила письмецо, написанное к вам.
 – Но я столкнулся с великой конфузией, – сказал Толочко, – я вижу, что ни к чему не пригодился. Я не знал об этих депутатах.
 – Будут ими князю в глаза бросать, – вставила гетманова. – Я знаю, что он это ни во что не ставит, но те, что с ним держаться, хотят его видеть чистым, ну, и разумным… а он делает, что может, с утра до ночи, чтобы лишиться капельки разума, которой его мечник не лишил.
 Толочко имел время подумать, а оттого, что никода княгине не противоречил, замолчал и теперь. Он не понял её, а какую-либо обиду князя считал мимолётной. Выслушав много язвительных слов в адрес Радзивилла, он взял голос и шутливо рассказал то, что знал об открытии Трибунала, о новом манифесте Чарторыйских, о повторной церемонии в костёле,
 – Мы все будем стараться, – прибавил он, – не допустить князя к каким-либо выходкам, и он теперь их не хочет. Что воевода, то не мечник, что молодому мечнику было терпимо, не пристало важному воеводе. Только беда будет с молодым двором его светлости князя, который за манифест мести ищет.
 Гетманова, видно, сообразила, что зашла слишком далеко, раскрываясь перед Толочко, и замолчала.
 – Иди, пан, развлекай панну Аньелу, – шепнула она ему, желая от него избавиться, – потому что у нас есть ещё маленькая конференция с пани воеводиной.
 Обрадованный ротмистр ушёл к стражниковне, которую нашёл в достаточно хорошем настроении. Одарила его ласковым взглядом, благодаря его за спасение от этого общества грубиянов, которое окружало мать.
 У гетмановой она была в том свете, о котором вздыхала. Вчерашняя туфелька Буйвида не могла выйти из её памяти. Она краснела, думая о ней. И была, может, права, потому что была недовольна, что взяли мерку с её ножки, которая, хоть была красивой формы, не отличалась маленьким размером.
 Толочко, хоть был влюблён, на сентиментальный разговор в том тоне, какой бы мог понравиться панне Аньеле, решиться было трудно; поэтому он ограничился разными подробностями, касающимися гетмановой, её вкусов и нрава, чтобы она могла заполучить её расположение, применяясь к ним.
 Панна Аньела умела это оценить.
 – Не имейте обо мне плохого мнения, – сказала она наконец, – что убегаю от родной матери и ищу иного общества. С пани матерью мне было бы лучше и милее всего, если бы она жила с людьми, каких я люблю.
 – Я был бы вам весьма благодарен, – прервал Толочко, – если бы соизволили меня научить, чем можно вам понравиться.
 – Мне? – отвечала стражниковна. – Я больше воспитывалась при тётке, чем в материнском доме. Я привыкла к людям и обычаям высшего света, а той фамильярности, развязности и грубости, какие моя мать сносит, потому что с ними освоилась, не терплю. Вчера я чуть не сгорела от стыда и гнева, когда староста Погорельский снял туфлю, чтобы из неё выпить за здоровье! Не знаю, какой это обычай, но, наверное, в Париже о нём не ведают. Я люблю людей мягких, вежливых, милых и имеющих благородные сантименты, а не сеймиковичей и юристов.
 Девушка говорила смело – Толочко думал.
 – Думаю, что у пани гетмановой, – сказал он, – вы будете в своей стихии. Я постараюсь о том, чтобы она задержала вас при себе. Нужно только развлечься и не показывать грустного лица, а она полюбит и не отпустит от себя.
 – А, этот Буйвид! – отозвалась она спустя мгновение. – Из-за него одного я с радостью бы ушла, потому что он преследует меня своими ухаживаниями, а он имеет протекцию матери. Вся моя надежда на пани гетманову.
 – И я гарантирую, что эта надежда не разочарует, – добавил Толочко, – а на Буйвида, который не сможет туда достать, мы найдём способ.
 – О, очень вам буду благодарна, – вставила, оживляясь, стражниковна. – Я предпочла бы пойти в монастырь, чем выйти за человека, который никогда ни к кому не может испытывать чувств, потому что необразованный грубиян. Я тут у пани гетмановой дышу иным воздухом.
 Это фамильярное признание было Толочко весьма по вкусу, но невольно ему пришла мысль и сомнение, был ли он также достаточно образован для девушки.
 «Гм, – сказал он себе, – да будет воля Божья, это моя последняя любовь, или эта, или – никакая!»
  конец первого тома
  Сан-Ремо
 1886
   Том II
  Опасения всех тех, кто знал воеводу, как бы удачное открытие Трибунала не вызвало у него излишней гордости, не были бесплодными. Он сам, может, сдерживался бы, по крайней мере, когда контролировал себя, но с тех былых мечниковских времён у него на службе осталось много людей, которых мощь пана опьяняла до безумия. Они не могли вынести той мысли, чтобы его волю что-то ограничивало… чтобы была необходимость в чём-то его сдерживать.
 После счастливого основания Трибунала они считали себя панами в Вильне при воеводе. Они не могли сохранять спокойствие, искали случая для зацепок, вызывали крики и поединки. Им хватало малейшего повода, чтобы вызвать взрыв.
 Князя предупреждали, чтобы запрещал уличные выходки, но воевода защищал их и объяснял.
 – Они ведут себя спокойно, – сказал он, – мы следим за ними, а молодость имеет свои права. Крикнуть и стукнуть трудно запретить, лишь бы не перебрали меры.
 Сразу в первый вечер на маленьких улочках, закоулках, в предместьях были зацепки, стреляли, нескольких порубили, но по тем временам это ещё не поражало, потому что дух в целом был неспокойным, и так все