идущие с ночной смены рабочие.
– Чисто прошёл.
Кто-то одобрительно заключил и растаял в тумане рядом с Лавром и Витой, поднявшимися на верхнюю палубу, когда судно вышло к Москва-реке.
– Вам бы обсохнуть и поспать.
– А Вам бы умыться. Лицо у Вас разбито.
– Голова болит.
– Ударили?
– Сам. О притолоку. Когда дверкой низкой из подклета вылезали. Да я часто головой бьюсь. Рост такой, что поделаешь.
Лавр пощупал щёку, распухшую, как при флюсе. Ныла рассечённая губа, скула двигалась с болью. Затылок гудел. Но хуже обстояло дело с ключицей, как бы не трещина. Всю дорогу, поднимая тяжёлые вещи, заваливая Липин мешок на спину, чувствовал острую боль с проколом под шею и ни за что не дал бы сейчас ни доктору, с лёгкой рукой, ни женщине с рукою ласковой, дотронуться до воспалённого места.
– Надо нам, Вивея Викентьевна, легенду придумать. А то на дебаркадере кассирша меня про Вас расспрашивала: наречённая ли? А тут вон и боцманмат косится, и матросы любопытничают.
– Они Вашим ростом любопытничают. Верстовым столбом назвали и грот-мачтой.
– Ну, и пусть их. А Вам придётся ко мне в суженые идти. Скажемся молодожёнами. В городе сочетались, едем в деревню. Пожитки и скарб везём.
– Зачем эта фальшь?
– Виточка, мы не должны своими громоздкими вещами ни у кого вызывать лишнего внимания. Липа – моя сестра, Толик – брат Ваш.
– Почему же Липа именно Ваша сестра?
– Потому что никто в иное не поверит. В Вас даже в этом сарафане и пиджаке крестьянки не разглядеть.
– Ну тогда расселились-то мы неверно. Переезжать нужно. Обручные в разных каютах не живут.
– Всё верно. Вынужденно. Чужих брата и сестру в одну каюту поселить нерезонно. Что ж так сердиться на меня?
Вита промолчала, счастье в глазах как не бывало. Лавр продолжил тише, но твёрже.
– Ночь тяжёлая выдалась. Да что ночь – вся седмица не добрее: горе за горем. И завтра не легче ожидается: девятый день по брату. И с тем я к матери его приду.
– Простите.
– Да за что же? Умолить бы Бога, чтоб выгорело дело наше. Передадим ношу надёжным людям, Улита укажет. Там всё село – староверы, не выдадут.
– Из-за того мы так спешно снялись?
– Ну да. Сейчас очухаются. Муханов с Варфоломеевым искать примутся. Дома не застанут, могут по вокзалам облаву объявить.
– Павел?! Да за что же? Мы разве преступники?
– О вас и речи нет. Меня могут искать и Филиппа. Ну, ему-то одному скрыться проще. Я за Гору спокоен. Колчин устроит.
– Что же произошло, Лавр?!
– Да худо вышло из рук вон. Схватка. Стрельба. Пожар.
– В храме-то?
– В храме. Упредить мы хотели. Не ждали сегодняшней ночью. Вышло скверно. Но ничего не отдали им.
– Что же теперь?
– Теперь, как и раньше: под Богом останемся. Знаете, ездил в Селезнёво с мамой, должно быть, трёхлетним. Смутно помню. Всё лесом, лесом. Потом озеро и храм. Но тогда впервые в жизни ко мне пришла память.
– А я последний раз была в речном путешествии с мамой и Аликом. Мы тогда в Астрахань плыли на пароходе владельца Телятникова. Трёхпалубник лёгкий, быстрый, красивый. Одно название чего стоит – «Иван Царевич». А этот наш – «Нинель», странное имя.
– А Вы его с другой стороны перечтите.
– Ленин?!
– Ленин.
Мимо протопали два матроса с тяжёлым, набухшим водою канатом в руках. На ходу один из них откликнулся:
– Ленин – жизнь, театры – в гроб.
Вита отпрянула и пошатнулась, Лавр бережно удержал за плечи.
– Что за странный лозунг?
– Нынче многое не вмещается.
Пароходик обрывисто гуднул протянувшейся по левому борту встречной барже с песочными дюнами.
– Всё же доспать бы ночь, пока совсем не рассвело.
– А «Тихие пристани» когда?
– В полдень. Там стоянка с полчаса будет.
Ложась в своей узкой полукаютке, где едва двоим повернуться, где спит Липа, где жмутся в углу два баула и саквояж, особый груз, как говорит Лаврик, и впопыхах схваченные их носильные вещи, Вита загадала: пусть будет полное и скорое примирение, пусть через боль, через печаль, но только без фальши. И не задирать его – большака – потому как видно: разговаривая с встречными, заботясь о своих, отвечая на вопрошания ребёнка, думает он поверх того о чём-то более важном, превышающем тяготы их пути. Идёт в нём трудная работа, какой не мешать, помочь нужно.
А за перегородкой Лаврик наклонился над спящим под девичьей кацавейкой мальчиком – крепок детский сон в дороге: укачало. А дома, сказывали, всё вскакивал ночью. В каюте от развешанной на просушку одежды пахло сырой шерстью и влажными стельками. В борт говорливо плескалась вода. Через стекло иллюминатора сочился сизо-жёлтый рассвет. Вот и все детали ухода трудной ночи, последних её часов. Лавр уселся на своей койке, вытянуться в полный рост не выходило. Так и уснул сидя, облокотившись о стену, собираясь наконец подумать: что же происходит с Витой, как понять её строгость и недосказанность? Отчего же сердится? И ведь поехала. Как выразить его решимость ждать сколько угодно… Как…
Бывает, ночное ненастье, совершенно безысходное, обрекающее, ветхозаветное, буквально одномоментно, непреодолимым восходом сменяется на яркий, прозрачный, живительной силы день, и наутро не остаётся следа от мокреди, хмури, отчаяния ночи. Душа, придавленная в чёрный час тьмой и мукой, с рассветом распрямляется, окрыляется, восстаёт, дышит пространством. А то пространство необъятной громадой бездонного, без весу, чистого, спасённого воздуха окружает мир человека. Величь, душа, Господа. Дыши, душа, да радуйся. Люби, да будь счастлива. А любовью такой – честной – многие дела в мире сотворяются.
Первым на палубу выбрался Лавр.
Не спалось, ноги скрюченные затекли. А за ним следом приплёлся Толик, неумытый, сонный личиком, жадно озирающийся по сторонам. Тепло, но не знойно. И оба стояли, поражённые громадой воздуха и простора. Толик взволнован пароходом, звуками палубы, командами капитана и боцманмата, сигналами встречного речного перевоза, расплывшегося над водою с берега благовеста, из стоящей в едва распустившейся дубраве церквушки.
– Что брат, мощь?
– Силища.
Лаврик радовался мальчишечьей восторженности. Колоссальная животворящая разнообразность окружающего поражала и его, взрослого. Немного отвлекали громкие пассажиры верхней палубы, замёрзшие ночью и с прекращением дождя снующие вдоль борта, согревающиеся движением и разговором. Без них бы лучше, совершенней, тише сердцу. Но мир Божий не одному ценителю красоты создан, он принадлежит и тому, кто красоты не замечает. И страшно видеть благодатное совершенство, заливные луга по низкому берегу, зелёно-молочный кустарник по высокому, лимонного сока солнце, безмятежное голубой воды небо, а рядом с совершенством – чёрно-серую массу измождённых человеков, на время