воды, налила в стакан и подала мне, после чего отошла в угол и застыла, сложив руки у груди.
– Вот и славно, – произнес он, как будто завершив предварительные приготовления. – Теперь я должен кое-что вам сказать. Садитесь, садитесь.
Я нерешительно прошел к лавочке, стоящей вдоль стола, и сел напротив старика.
Достав из нагрудного кармана рубашки помятую пачку, он вытащил сигарету, закурил от спички.
– Курите? – протянул он в мою сторону пачку.
Я мотнул головой и попытался напустить спокойный вид.
– Та работа, которой вы занимаетесь с Два-Пальца, – начал он, – скверная по существу. Прослышав, что этим делом стал заниматься еще один wašíču, я немного поспрошал о вас. Своих друзей в городе, что часто вас видели в обед. Они понаблюдали за вами. Сказали, что у вас в глазах печаль. Что у вас сумбур в душе. Сказали, что вы не годитесь для этой работы, и эта работа не годится для вас. Мне знакомы интернаты, куда вы переправляете детишек. И я знаю, что там делают с малыми детскими душами. Леви я отправил туда, потому что он крепкий и потому что ему следует получше познакомиться с обычаями wašíču. Но Рубен – не Леви. И в такой школе ему не место. Я догадывался, что вскоре вы за ним приедете. И я ждал, когда смогу с вами встретиться. И вот вы передо мной. И я вижу то, что поняли мои друзья. И хочу кое-что вам поведать.
Я неловко поерзал на месте, чувствуя себя школьником, вызванным в кабинет директора.
– Вам не место на такой работе. Вы не понимаете, чем занимаетесь. Вы словно малое дитя, не знающее, что хорошо, а что плохо. Вы оказались в нашем краю, точно раненое животное. Не видите, что творится вокруг вас. Думаете лишь о своей боли. Вы слишком погружены в себя.
Мне некомфортно было выслушивать о себе эти психологические измышления, однако в его словах имелась изрядная толика правды.
– А у этого человека по прозванию Два-Пальца, – продолжал старик, – рана была еще тяжелее. Но она неправильно залечена. А ваша рана еще не затянулась. И вашу еще можно исцелить правильно. Друзья сказали мне, что вы хороший наблюдатель. А хорошие наблюдатели всегда умеют слушать. Вот потому я сейчас буду вас наставлять. Я посвящу вас в правду насчет Рубена. И хочу, чтобы вы внимательно выслушали меня. Это очень важно.
Я неуверенно кивнул, пока что совершенно не представляя, куда он клонит.
– Меня не взрастили на языке wašíču, – продолжал старик. – И я не умею мыслить как wašíču. В вашем языке больше слов, чем у нас, но все они из чуждых краев. А я хочу поведать вам истину словами той земли, по которой ходили мои деды.
Его речь приобрела торжественный, церемонный тон.
– Я хочу, чтобы ты стала тому свидетелем, моя девочка, – повернулся старый индеец к внучке. – Вот почему я пригласил его в наш дом. Если я призову тебя в свидетели, то буду связан обязательством перед Создателем говорить только правду.
Его внучка ничего не ответила, лишь продолжала взирать на меня своими холодными голубыми глазами. Старик вновь обратился ко мне:
– У wašíču и у индейского народа память устроена по-разному. Wašíču помнят то, что уже произошло. А это легко забывается. Вот почему вы записываете все в книгах. Вы не хотите забыть то, что когда-то случилось. У индейцев память иная. И она не в книгах. Отчасти она живет в сказаниях. Отчасти – в неведомом для wašíču месте.
Доводилось ли вам видеть, как животное ищет себе еду? – продолжал старик. – Откуда оно знает, где именно смотреть? Видели вы птиц, возвращающихся домой весной? Откуда они знают, куда им лететь? Вот такой род памяти и присущ нам, индейцам. Вот почему вы умыкаете наших детей и держите их в ваших школах. Вы наполняете их разум словами wašíču и бьете их, когда они используют свои, родные слова. Потому что вы считаете, что память передается словами. Если лишать нас слов, мы, может быть, и лишимся той памяти, что переняли от wašíču, но нашу индейскую память этим не прервать. Все мы однажды получили эту индейскую память. Ее передали нам предки. И она дана на нашем языке. Наш язык совсем не такой, как ваш. Он не называет имена вещей – он их призывает. Когда мы призываем их, они прислушиваются и отвечают нам. Ваша речь всем вещам дает названия. Но это лишь имена, данные вами, – а вовсе не их настоящие. И ничто не станет к вам прислушиваться, если вы будете обращаться к ним своими выдуманными словами.
И все же ваша речь сильна и настойчива, – покачал головой индеец. – Она окутывает землю, точно одеялом. И ничто не может ее избежать. Ваши люди уверены, что, если вы обернете нашу речь своею, то ваши слова заглушат наши и наши слова под нею умрут. Вы думаете, тогда мы потеряем свою индейскую память. Со многими так и случилось. Но те, кто сохранил твердую индейскую память, не могли позволить, чтобы ваши речи заглушили наши слова.
Мне трудно было следить за его мыслью. Его манера выражаться была непривычной и туманной. Я хотел было задать ему вопрос, но Одинокий Пес поднял ладонь, останавливая:
– Вы слушайте. Не пытайтесь говорить. Когда вы пытаетесь что-то сказать, я вижу, что ваши уши перестают мне внимать. Это значит, вы ушли в свое сознание в поисках того, что сказать. Я не хочу, чтобы сейчас вы уходили в свое сознание. Ваше сознание должно быть полностью открытым к тому, что я скажу.
Нас осталось не так много – тех, у кого индейское восприятие, кто хранит индейскую память. Молодые индейцы и хотели бы это иметь – но их уже научили мыслить вашими словами, поэтому они воспринимают все слишком отдаленно. Они пытаются, но ваши слова заглушили их слух к памяти индейского рода. Некоторые из нас, стариков, взращенных в родной речи, хранят в себе индейскую память. Но мы вымираем. Скоро уж никого из нас не останется.
Однако есть и прирожденные старейшины. Это совсем не то, что просто состарившиеся люди. Старейшины изначально приходят в этот мир с индейским восприятием, с родовой памятью. Им не требуется язык, потому что Создатель вложил эту память в их сущность, в их дух. И Рубен один из таких людей. Он несет в себе индейскую память. Она сидит в самом его духе.
Голос старика сделался очень тихим. Он по-прежнему говорил торжественным тоном, но теперь его слова лились неторопливо и спокойно, почти гипнотизирующе, словно песня. Я даже увидел