– Дай руку… огладь жеребчика, не бойся… не укусит… отак… а теперь целуй его, поверх…
Она несмело прикоснулась губами там, где он хотел, и была вознаграждена алчущим, хриплым стоном… поняла, что делает все правильно, прижалась губами снова, провела языком… терпковато-соленый вкус, незнакомый, нисколечко не противный… особенный. Вкус Нестора. Саша снова лизнула его, уже уверенней, мягко и длинно, и вдруг вспомнила, как он назвал ее -«кошка дика» – и ощутила себя той самой кошкой, жадно лижущей теплые сливки…
«Ооооо, как же хорошо!.. Не стыдно… хорошо…»
Тут Нестор снова застонал, не сдерживаясь, низко, сладко, положил ладони ей на голову, мягко взял за волосы…
– Саша, Сашенька… – шептал, задыхаясь, словно сам себя не помнил, и то гладил ласково ее косы, то тянул, но больно не делал.
Жар, приливший к низу живота, все разгорался, а мужские стоны над головой были как острая приправа, и Саша не воспротивилась, когда он глубже толкнулся в ее рот, и взмолился – иначе и не сказать:
– Сашенька, бажана… возьми его щильнище… не бойся, в рот не спущу, вытягну…
Она совсем перестала бояться и смущаться – нравилось чувствовать его между губами, горячего и живого, нравилось нежить, гладить, ласкать языком, и угадывать, что он хочет, по движению или стону: сказать Нестор уже ничего не мог. Дыхание сбилось до хрипа… вдруг он резко схватил ее за плечи, хотел оттолкнуть, но она не далась, сама вцепилась ему в бедра, он сдался и, побежденный, зарычал… Саша ощутила, как на язык пролилась густая влага с его резким вкусом, и проглотила ее, не раздумывая, как в детстве глотала лекарство или незнакомое питье.
– Бешкетниця ты… панночка московська… кошка дика! – шептал он после, прижимая ее к себе, и смеялся – будто в смущении. А Саша держалась за него обеими руками и не хотела отпускать.
Глава 6. Овсей Овсеич
Прошла неделя с тех пор, как Саша, не доехав до Екатеринослава, попала в Гуляй Поле – и осталась здесь, не то пленницей, не то личной гостьей батьки Махно, атамана над атаманами, повелевавшего степью, расстилавшейся вокруг на добрую сотню верст…
Она не то чтобы привыкла – привыкнуть к этому странному месту, похожему одновременно на мирное красивое село, военный лагерь и шумный цыганский табор, было сложно – но по крайней мере научилась ходить по улицам без страха и не вздрагивать от каждого косого взгляда, конского топота или бухнувшего вблизи случайного выстрела…
Каждое утро она просыпалась под оглушительные вопли петухов и гомон птиц, под скрип тележных колес, стук топора и неумолчную болтовню баб у колодца; выбиралась из-под лоскутного одеяла, вслепую нашаривала одежду, и, наспех натянув кофту с юбкой, выходила из своей спаленки в общую комнату… Здесь ее встречала Дуняша, и вместо пожеланий доброго утра всласть подначивала и посмеивалась над «панночкой», что по ночам кричит, как будто ее черти мордуют, а по утрам спит так, что пушкою не разбудишь. Да еще что ни ночь, то бельишко угваздывает так, что не настираешься, и вроде соком «не жиночим, а чоловичим»:
– Змий, що ль, який до тебе прилетает на семи витрах, а, панночка?.. Дивись, як би змиенят не народила!
Саша покорно все это выслушивала, хотя порою руки чесались по-малоросски вцепиться в Дунину толстую косу и по-малоросски же выдрать нахальную бабу… да московское воспитание не позволяло. К тому же приставленная к ней не то нянька, не то тюремщица, отсмеявшись, начинала хлопотать, заталкивала ее в закут около печки, где уже была согрета вода да приготовлено чистое полотенце, и мыло, и гребень… И пока Саша умывалась – по-Дуняшиному, «наводила красу» – та успевала поставить самовар, а кроме чая, подать на стол горячий кныш и свежее масло, а еще галушки или яичницу с салом.
Дома, в Москве, это казалось бы привычным, нормальным: до революции, и даже после нее, у Владимирских всегда была прислуга… но после целого года гражданской войны, и тем более здесь, в анархистской вольной республике, «где все равны и панов нет», спокойно пользоваться чужим трудом было и стыдно, и боязно. Саша предлагала свою помощь – не была она неумехой и белоручкой, спасибо матушкиной суровости, Высшим женским курсам и работе в госпитале во время войны – но Дуня, хоть и дразнила ее «панночкой», упрямо качала головой:
– Нема чого тоби возиться с горшками та сковоридками! Ты роби, що тоби батьком Махном велено, а вдома я вже як-нибудь сама управлюся!
Тут Саше оставалось лишь густо покраснеть и уткнуться в свою чашку, и снова подумать, что же ей все-таки «велено» – то ли работать в культпросвете, помогая Севе и Галине готовить плакаты и писать речи для митингов, на радость грозному атаману батьке Махно, то ли ублажать по ночам Нестора – ласкового и страстного любовника… За прошедшую неделю она в этом так и не разобралась.
Он приходил к ней за полночь, уходил до света, и только однажды позволил себе забыться, крепко заснуть в ее объятиях… она прижалась к нему и тоже заснула – глубоко, спокойно… так вместе и встретили зарю. После атаман убежал, как любовник во французском романе – не одевшись до конца, через окно, выходившее в сад, и призраком растворился в молочном осеннем тумане. А Саша смотрела ему вслед и не могла унять ни сердцебиения, ни слез, ручьями льющихся из глаз, и сама не понимала, о чем плачет…
Гуляйпольские селяне на смех бы подняли «чутливу панночку», ну а приличные московские знакомые, не говоря уж о сестре Леночке, пришли бы в ужас. Как это так, мало того, что благовоспитанная девица благородного происхождения делит постель с мужиком, разбойником, анархистом, так еще и лаской привечает, и слезы льет, когда он уходит! Неслыханный скандал, позор… Революция и война все перевернули в России, поменяли верх с низом, быть дворянином, буржуем-эксплуататором вдруг стало смертельно опасно, пролетариат взял власть и наводил свои порядки в городах, вчерашние батраки занимали барские усадьбы, устраивали в них «коммуны», но сколько не притворяйся, что принял это страшное новое, согласился с ним – старое, привычное от века, глядит из каждой щелки, и только и ждет, чтобы напомнить о себе.
…После еды Дуня поторопила ее:
– Давай, панночка, пошевеливайся, мени хату прибирати треба, а тебя, чай, в кульпросвете заждались! Топай швидче, пока за тобой хлопцев не прислали…
«Что же я, все-таки под арестом тут, в вольной анархической республике? Караулят меня, чтобы не сбежала?» – вопросы повисали у Саши на губах, но она так и не решилась задать их вслух – может, и к лучшему… Кто знает, кому и что докладывает хваткая и не в меру зоркая Дуняша.
Она привычно собралась для выхода, в который раз спросив себя, куда же все-таки исчез чемодан, что был с нею в поезде, вместе с дамской сумочкой и документами, и нет ли надежды их отыскать… Бог с ними, с вещами, но без паспортной книжки, с таким трудом выправленной в Москве, попасть в Екатеринослав – или куда-нибудь еще, с учетом нынешней тревожной обстановки и полыхающих повсюду междоусобиц – будет ох как непросто… особенно после неожиданных гостин в Гуляй Поле.
Здравый смысл подсказывал обратиться с просьбой к самому атаману Махно, если уж не разыскать ее паспорт, то выписать новый документ (насколько Саша поняла намеки Всеволода Яковлевича, здесь, в вольной республике, изготовить здесь можно было любую справку – требовалось лишь дозволение батьки). Выписать новый документ и отпустить подобру-поздорову, на все четыре стороны…
Почему бы Нестору и не согласиться? Это стало бы завершающим – и гармоничным – аккордом их внезапного бурного «романа», если так можно было назвать неистовое, хмельное безумие, что заставляло мужчину и женщину сплетаться в сладострастных объятиях, вот уже семь ночей подряд.
Ночью они принадлежали друг другу всецело, и губы, языки использовали не для слов – для поцелуев… Наступал день, просыпался разум и металлическим голосом маменьки твердил, что Саша навсегда опозорила себя и честное имя семьи… что скоро она надоест атаману, или он решит, что негоже ему, крестьянскому вождю, делить постель с «панночкой», дворянкой, офицерской вдовой, и либо милосердно убьет сам, либо передаст надоевшую