морская утка улетает. Что нет певчих птиц, когда дует ветер с севера.
– Думаю, что зима начинает наступать, – сказал он и окончательно замолчал. Я смотрел со своего лежачего места на его правую руку, которая переключала рычаг передач и постукивала по рулю. Два раза хотелось спросить что-то, но я не произнес ни слова, потому что все вопросы казались слишком незначительными.
Когда мы вошли в хижину, Пестун нарезал стружку на полене для растопки, но не затопил. Сел на скамейку, окинул избу взглядом, быстро взглянул на меня, потом на свои руки и сказал, в чем причина беспокойства.
– Топи ночью, так дым не привлечет сюда никого, – пояснил он, добавив, что хижина сейчас лучшее для меня место: северные олени южнее, лоси все еще на берегах и в низинах, так что идти сюда незачем. На ферме ни в коем случае не стоит появляться, потому что все знают, что я там живу.
Он достал из рюкзака на стол немного съестного, посмотрел содержимое шкафчика для еды и счел ситуацию приемлемой.
– Да, с этим ты справишься, если не съешь все сразу. Я заберу тебя через неделю-полторы, когда ситуация немного прояснится. Дай мне куртку.
– Зачем?
– Я отнесу ее туда, к реке. Должно же быть какое-то объяснение, почему ты не вернулся назад к машине.
– Ай, будто бы я утонул в реке?
– Да, через некоторое время это станет известно.
Я сорвал с себя анорак и протянул Пестуну. Старик положил его на стол, свернул в рулон и засунул в собственный капюшон, как в мешок.
– Откуда мне знать, что ты с ними не заодно.
Пестун взглянул на меня.
– У тебя есть варианты? – спросил он и сделал долгую паузу. – Я никогда не годился для таких хлопот, – добавил он и покрутил свою шапку. Затем снял ее с головы и положил на стол.
– Почему Саломо получил те розы? – спросил я.
– Да… Саломо-бедняга. Нужно ли для этого что-то такое особенное, – сказал Пестун и вырвал мозоль с ладони. – Саломо был мне как брат. Он выкопал эти старые дела. Болтался по кайре все отпуска и выходные.
– А разве там нельзя ходить одному?
– Это же я пытался сказать и тебе.
– Но я мог бы заплатить за тех северных оленей.
– Ты бы просто послушал.
– Аава винит тебя.
– Да, – сказал Пестун покорно, пожал плечами, надел шапку на голову и пошел к двери. – Надо идти, – добавил он и ушел. И после него – тишина.
Айла
1948
Мауно шагает навстречу от угла хлева с полной охапкой сена. Навозная куча дымится из-под снега. Из пазов бревенчатого хлева просачивается пар. На Мауно только серая шерстяная рубашка и толстые штаны из грубосуконной ткани, болтающиеся на подтяжках.
– Догадалась, что ты опять не поехал на день Тапани[50], – говорю я.
– Не смог. И должен же кто-то ухаживать за этими коровами.
– И я осталась в этом году прислугой для коров.
– Зайдешь в избу?
– Для того и пришла.
– Хорошо. Брошу только это, – сказал он и пошел в овчарню.
Подо мной скрипят диванные пружины. Мауно ходит по избе с рассеянным видом. Намеревается что-то приготовить, поворачивает в сторону крыльца, но не выходит, а останавливается и приглаживает волосы за ухо.
– Что ты потерял?
– Думал, что бы тебе предложить.
– Мне ничего не надо. Наелась на Рождество до отвала.
– Да и я, – говорит Мауно. – Вчера съел так много оленины, что, наверное, к оттепели рожу олененка.
– Я могу быть повитухой, – говорю я, и мы смеемся. – Иди сюда, рядом.
Мауно становится серьезным и смотрит на меня. Я похлопываю диван ладонью, и Мауно подчиняется. Долго сидим тихо. Беру его за руку и щекочу ладонь пальцем.
– Я все еще нравлюсь тебе? – спрашиваю.
– Нравишься.
– Нравлюсь, хотя я не безупречна?
– Нравишься.
Встаю перед Мауно и стягиваю шерстяной свитер. Спускаю юбку и шерстяные штаны, пинаю кучу одежды в угол. Стою перед ним голая и втягиваю живот внутрь.
– Хочу, чтобы ты показал мне это, – говорю я, хватаю его за голову, прижимая лицом к своему пупку.
Настенные часы тикают в тихой избе. На улице уже почти темно, на печке трепещет свеча. Длинный тряпичный ковер кажется холодным для голой спины. Мауно сопит мне в подмышку с закрытыми глазами. Его кожа покрыта мурашками, и я чувствую, что он дрожит от холода.
Глажу его волосы. Они густые, отливают желтым, как крем. Его стройное тело – гибкое, как пружина. Он прекрасный человек по своей сути, красивый и невинный, как ребенок.
– Мауно, будешь ли ты моим мужем Мауно открывает глаза и улыбается своей вечной улыбкой.
– Я буду для тебя даже жердью в изгороди.
Самуэль
День пятнадцатый
За окном туманный купол Млечного Пути. После полуночи упаковываю сумку, потому что не могу спать. Слизываю соль с ладони и пью больше, чем хочется, потому что знаю, что, прежде чем дойду до места, от моего высохшего скелета ничего не останется. Глотаю следом растительное масло, и меня тошнит. Нашел бутылку прогорклого растительного масла в сарае рядом с коптильней. Ужасный вкус, но в нем энергия.
Упаковываю в рюкзак шерстяное одеяло, бутылку масла, которого осталось еще примерно с два пальца, пакетик соли и кружку. Это все, что мне требуется, потому что больше ничего нет.
Слышу довольно отчетливо, как скребется Вити, но, когда замираю и прислушиваюсь, доносится только потрескивание из печки. Хочу верить, что Вити пришла попрощаться. Понимаю, что и она тоже не всегда может общаться. У нее есть и другие заботы перед началом зимы. Может быть, она делает запасы, как белка.
Подметаю пол. Дрова и растопку принес уже с вечера, подготовив для следующего постояльца. Вымыл кофейник и вытер стол. Упаковал письма в пачку и спрятал на прежнее место. Теперь мне нужен только рассвет. Жду, лежа на спине, хотя так переживаю, что хотелось бы ходить туда-сюда.
Однако нельзя напрягать ноги заранее, потому что они будут топать после того, как я в последний раз закрою дверь хижины.
Пробуждаюсь от света. Вероятно, я задремал. Встаю, надеваю куртку, цепляю на спину рюкзак и прощаюсь с избушкой и Вити.
– Спасибо за компанию, Вити, всего наилучшего. Сейчас ухожу, ухожу и назад не оглядываюсь. Пожелай мне удачи!
В воздухе витает ощущение праздника. Наконец-то что-то происходит.
Выхожу на лестницу. Под ботинком скрипит.
Снег.
Ночью выпало много снега, и падает до сих пор. Белая небесная пелена лежит на ветках, укрыв кусты довольно прочным слоем, тропа к сараю совсем исчезла.