– Варвара Владимирна, я к вам! – он всучил ей что-то круглое в фольге. – Вот. Это пирог. От мамы.
– Чего тебе?.. – пробурчала она, уставившись в экран телефона.
Счёт показывал – двести пятнадцать тысяч. Сумма подсвечивалась зелёным цветом, что означало – небольшой плюс. Если бы не проценты по кредиту, которые придётся отдавать из своих накоплений.
– Варвара Владимирна, я заниматься хочу. Чтоб в десятый перейти, – оттарабанил Зебров.
– Что за медведь сдох? – Варвара оторвалась от экрана и припечатала горемычного ученика тяжелым взглядом.
– У меня это… отец вернулся. Я думал, что к нему поеду работать на лесопилку. А они с мамой помирились, и он в город вернулся. Говорит: “Учись”.
– Два месяца до экзамена, Лёша. Не успеем. На второй год, скорее всего, останешься. Да садись уже.
– Ну хоть попробуем? – жалобно протянул он. – Не получится – так останусь.
– Ну ладно. С чем пирог-то?
– С вишней.
Варвара поставила чайник и посмотрела в окно: в ветвях берёзы слонялось лёгкое мартовское солнце, серые горы снега, наконец, дрогнули перед теплом и расплылись в улыбках коричневых ручьёв.
– Точно будешь заниматься? – переспросила она.
– Да буду-буду, – прорычал Зебров набитым пирогом ртом.
В мае акции стоили уже по двести долларов за штуку, а через год выросли ещё в два раза. Но она так и не рискнула их купить снова и пропустила весь рост. В конце концов удалила приложение.
Зебров пересдал неудачно и остался на второй год.
Варвара так и не поехала отдыхать, не увидела, как цветут олеандры и море тянет свою взволнованную солёную песню. Но перед праздниками переклеила обои и вытолкала из дома старый диван с пятнами.
И там у мусорных баков на углу дома, где закончил жизнь горемычный диван, Варвара посмотрела на привычные московские звёзды и почувствовала, как дрожит над ней тёплая ночь, через которую от станции к станции едут заряженные машины, летят гигантские ракеты и приближается к огненному Марсу Илон Маск. Что он говорит? Плохо слышно через вселенную. Кажется, что-то на русском с ужасным акцентом. Может быть, зовёт с собой – колонизировать планеты. Или, перекрикивая время, предупреждает, что приближается идеальный шторм – лопнут долговые пузыри и посыпятся мировые рынки… А может быть, спрашивает: сколько стоят ландыши у Бедной Лизы?
Вышивальщик
Он просыпался в девять, когда похолодевшее к осени солнце укладывалось на пустую сторону кровати. Ставил чайник на кухне, напоминавшей однопалубный корабль в игре в морской бой. Раньше бывало, они с Дятловым щёлкали карандашными выстрелами в ожидании вызовов. Чайник с опалённым дном, крупинками накипи, дрейфовавшими внутри, и расплавленной крышкой доживал свой век. Норкин никак не мог заставить себя выгнать калеку из квартиры из-за ощущения какого-то с ним родства по дожитию. Хотя жизни после пятидесяти четырёх оставалось не так уж и мало, Норкин уже со скукой глядел на её остаток, как на куцый старособачий хвост, который, как ему представлялось, уныло волочился по холодной земле и совсем уже редко подскакивал от восторга.
С тех пор, как Норкина уволили из ЖЭКа и оставили заведовать домовыми трубами Дятлова, Василию жизнь окончательно разонравилась. Он и раньше не отличался щенячьим жизнелюбием: говорил мало и в основном так, что дамские уши сворачивались в трубочку, ходил ссутулившись, но быстро ко всему привязывался – прилеплялся, как на “жидкие гвозди”. И тогда из-за стены его молчания выглядывала коренастая нежность к миру.
С нежностью он наматывал лён на резьбовое соединение полотенцесушителя. С заботой снимал облупившийся радиатор, чтобы хозяева могли выкрасить стену в модный вишнёвый цвет. С теплым удовлетворением шерудил толстой проволокой в сливе и разбирал над тазиком сифон, изрыгавший вонючие чёрные комки из пищи и жира, пока соседка в красном халатике, из выреза которого полная грудь высматривала новые возможности, хлопала в ладоши и совала ему несколько сотен на “добавку к чаю”. И с тихой страстью, которую уж не было возможности применить к живому существу, он шёл в магазин за этой самой добавкой и вместе с Дятловым раздавливал её в однопалубной однушке, где он уже много лет был себе и шкипером, и рулевым, и юнгой и от того потерял всякое представление о своей личности.
По воскресеньям звонила дочь. Разговоры выходили суховатые, так как Василий в основном сурово молчал и слушал; только иногда спрашивал с надеждой, не сломалось ли что в её доме, не заметна ли какая течь, чтобы обрести предлог для встречи. Но дочь обижалась и говорила, что все у них в порядке и непонятно почему он думает о них исключительно как о рукожопах. Иногда Норкин мыслями зарывался совсем уж в обидные дали и полунамёками выяснял, не дал ли течь её брак, нормально ли функционируют дети – делал это только из любви, из вечного ожидания возвращения дочери в родную гавань, но она ещё больше обижалась и сухо прерывала разговор, сославшись на семейные дела.
Недели между звонками тянулись, как двести раз пережёванная жвачка, давно потерявшая вкус. Скрашивали бледное время только вызовы соседей, привыкших к норкинской сантехнической поддержке. Но всё больше обращались с ерундой: засоры да подключение бытовой техники.
В этот раз дочь позвонила утром – чайник приветствовал её веселым свистом. Погода на дворе стояла весёлая, деревья выстроились за окном напомаженные, с высокими кудрявыми прическами, как у соседки Лидии Григорьевны, у которой вид был такой, будто она дошла до нас из екатерининских времён, засахарившись в пудре и пыли. Воздух был простодушный, мягкий и поддерживал румяную осень под локоток. Дочь сообщила о своём хорошем настроении и, поскольку отец ещё не успел толком проснуться и наговорить неприятного, предалась воспоминаниям о детстве, в котором было хоть и небогато, но очень даже, как она сейчас поняла, ничего. Были у неё и куклы, хоть и не такие, о которых она мечтала, и целый караван вырезанных из дерева отцом верблюдов и вышиванье:
– Ты помнишь? Там же целые картины… цветы и домики…
– Куст был. С розами, – кивнул Норкин, который года два назад вышивки раскопал и в деревянных рамках повесил на стены.
– И животные какие-то были… – вспоминала дочь.
– Дельфины, – Норкин проскакал взглядом по стенам, – и жирафы.
– Ага. И ещё какую-то большую картину я начала, но так и не закончила, мы с мамой съехали как раз… Наверно, потерялась, – задумалась…
– С ребёнком, что ли?
– Ты помнишь?
– Ну! – у Василия сердце застучало быстрее оттого, что он наконец смог угодить.
– Ооо! Вот бы её закончить! А нитки остались? – обрадовалась дочь.
– Всё есть.
– Папа, давай я к тебе через недельку заскочу? Ты мне всё сложи; я заберу, хорошо?
Она не была у него года четыре и редко называла его “папой”. После разговора он тут же кинулся к шкафу, извлёк шитьевой набор с нитками мулине, пяльцами, иголками и канвой, разложил перед собой схему и пожелтевшую от времени ткань с начатым рисунком. Вышит был только верхний уголок. Норкин подумал, что дочь, наверное, расстроится: слишком мало сохранилось от её труда и воспоминаний. Будто от двенадцати лет их семьи, от целого океана осталась одна кружка воды, а всё остальное иссохло. Он и не заметил, как засел за вышивание. На схеме мать держала младенца.
Так он провёл два дня. Вызовов не поступало. К вечеру понедельника пришёл Дятлов. С Дятловым установились военно-дружеские отношения. Тот не заслуживал своего места: бессмысленно мельтешил руками-крюками, всё у него подтекало, ржавело, расходилось, поэтому Норкин встречал его как захватчика. Но после некоторых матерных реверансов и просьб оставить в покое Василий сдавался, размягчался и садился слушать дятловские жалобы на жизнь.
Плохо у Дятлова было всё и всегда. Зарплату задерживали, жена притесняла и не давала простора, грымзы из ЖЭКа что-то замышляли против него, змеили коварные речи, соседка Маруся, пока он прикручивал ей фильтр вчера, рыдала в салфетку из-за отсутствия детей.
– Есть же у неё этот дрыщ, вот в него бы и причитала, а в меня за что? – обиженно буровил Дятлов, вытаскивая из-за пазухи бутылку водки, как замерзающего котёнка.
Норкин пошерудил в холодильнике и извлёк два яблока и заплесневелые останки сыра.
– Ну, бахнем, – кивнул он.
Опрокинули рюмки. Показалось, что после первой внутри наступило лето. Василий поприветствовал в себе тепло и пожалел Марусю за бездетность, заодно рассердившись на неё за то, что вызвала Дятлова, а не его.
К концу бутылки Дятлов раскоординировался и уронил свое размягчённое тело на комнатный диван. И на тумбочке приметил “Мать
