была характерна для литературы северной Европы в эпоху модерна, — тема «захудалого рода», отравленной крови рода, из поколения в поколение воспроизводящего все более ухудшающиеся копии. Героев мучает не только собственное плачевное состояние; они задумываются о том, что транслируют какую-то заданную печальную программу, передавая в руки детей неменяющуюся картину мира и обрекая их на те же пороки, которыми мучаемся сами.
Эта идея «захудалого рода» в пьесе «Уйди-уйди» (1998) заявляется сразу — в списке действующих лиц: Людмила — 40 лет, Анжелика — дочь Людмилы, 20 лет, Марксина — мама Людмилы, 70 лет, Энгельсина — бабушка Людмилы, 100 лет. Дом — бабье царство, где нет ни одного отца, ни одного деда. Имена, отразившие историю страны. В первом акте эта арифметическая прогрессия женских возрастов смешит как развалившаяся матрешка: Энгельсина и Марксина либо мирно спят как растения, либо голосят идеологические песни, мешая их с подблюдными выкриками. Во втором акте веселая интонация быстро сходит на нет. Перед нами разворачивается глубокая женская драма: поселок у военной части, женщины обречены быть «солдатскими подстилками», «без мужьёв детей воспитывали». Дурная глупая бесконечность, только изредка осеняемая тщетными надеждами на счастье:
И я ребенка уродку родила, а она — еще уродину притащит мне от него вот, так вот и плодимся, как сорнячки по весне.
И безумие древних бабок тоже объясняется жизнью несладкой, вечной неурядицей, вечной каторгой российской:
А бабки что дурами стали? То война, то тюрьма. Разве ж они бы так жили, если бы не эта жизнь?! Пять минут на завод в войну опоздал — пять лет получи. Вот, бабушке все кажется, что ее обворуют и похоронить будет не в чем и некому. Она назад только смотрит. …А мама воду не любит, мыться не любит, боится воды. В войну у них гниды да струпья были, вот и мылись, и мылись, до тошниловки, что теперь даже не может на воду спокойно смотреть. Вот так. Да разве б они так жили, если бы не эта жизнь?!
Матриархат российский — вынужденный, болезненный, и бойцовские качества Людмилы (грамотно дерется) оттого развились, что за мать и отца работала. Эта печальная картина порождает вполне депрессивный вывод: рожая, ты обрекаешь ребенка копировать твой разрушительный опыт. Здесь нет развития, нет преемственности противостояния — разве что опыт матрешки. Одна бесконечная нищета, неспособность вырваться из лап вечного выживания. «Уйди-уйди» — ритуальный призыв к привязавшейся заразе жизни, вирусу несчастья, от которого нет противоядия.
Потому таким объяснимым становится желание вырваться из пут судьбы для героинь, «поджениваться» — чем угодно пожертвовать, лишь бы прервать родовую бесконечность. Потому и изобретает сознание каждого героя счастливую сказочку для себя, чтобы предстать в лучшем свете, — так зверь обретает на время красочный камуфляж, чтобы понравиться самке. И стоит только ситуации измениться, моментально стекает грим, обнажая душевную грубость, за которой у молодых скрывается обозленность, уродство, а у поживших — израненность, травмированность. И пусть брачный аферист Валентин быстро опростоволосился, не доиграл роль, поверив в свой туфтовый мачизм, все равно острая, чувственная Людмила не может не проявить милосердие к тому, кто подобен ей. Старик старика почувствовал: страх смерти, жуткое предчувствие близкого конца, нежелание уходить из активного житейского круговорота. Только это истинно — и подлог прощается за обнаруженный страх смерти (тем более что все тут, в «Уйди-уйди», за подлинное туфту выдают, как густо замазанный фингал на лице Людмилы или сымитированная девственность ее дочери). Прощается за понимание этого страшного состояния: как ни «кошматерна» жизнь, умирать не хочется, пока есть надежда. Только надежда и есть.
Понимание приходит, когда человек становится равновелик тебе, тождественен — в стране несчастья все одинаково несчастны. Воющий на луну Валентин, не желающий умирать, пугающийся темноты и одиночества, пробуждает в Людмиле великое свойство русского человека — не любовь, а колоссальную жалость. «Похмелю — и всё, уезжайте», — говорит Людмила. Это удивительное русское чувство: нельзя мужчину оставить в похмелье, жалко до слез родную душу.
Покинуть зараженный поселок могут только два человека — два гомосексуальных Сережи, квартиранты Людмилы, уезжающие в Америку. Они являются в пьесе «Уйди-уйди» как карнавально-праздничные шуты, бравурные близнецы, взрывающие реальность сюрреалистическим вывертом. Это частая и сокровенная тема для Николая Коляды: страх смерти можно преодолеть молодостью, она, ничем не обремененная, легкая, дает право на свободу, шанс на спасение. Два Сережи — как несбыточная мечта, к которой еще можно прикоснуться, но стать ее частью уже не удастся.
Утомленные, растерзанные герои Коляды из разных пьес рассказывают примерно об одном и том же — о желании прикоснуться к молодости, быть с молодостью рядом. Не соблазнить молодость, осалив ее пороком, а именно только коснуться — как пьют из ладошки воду из родника. В «Уйди-уйди» в таком желании признаются и Валентин («Вижу мальчишку маленького, идет он, его мама за руку держит. А я думаю: сейчас, как в сказке, будет — я брошу эту свою шкуру, это своё тело тут где-то, на улице и переселюсь в мальчишку этого»), и Людмила («Главное вот что — когда ты идёшь по улке в новом пальтишке, в шапочке вязаной, в сапожках на каблуках, идёшь, летишь, и вдруг — навстречу тебе идёт мальчишка красивый. Он видит тебя и — улыбается, а ты ему, и — всё, понимаешь? Он пробежал, исчез, а я иду, а его улыбка со мной»), и Анжелика («В трамвае я стою, а он, мальчик молоденький, свежий, с пухом на щеках, впереди меня, держится за поручень, смотрит в окно, а я смотрю на его ухо розовое, и думаю: если б не было запрещено, а разрешено прикасаться к кому хочешь, кто понравился, то я бы сейчас пальчиком тронула его ухо, потом пальцем его щёки, розовые губки, шею, и тихо целую его… Если б можно было всех красивых, чистых мальчиков в трамвае любить: трогать, целовать, обнимать, прикасаться»). Так и Нина в «Амиго» влюбляется на время в молодость Кости и смотрит в окно на белоснежных мальчиков-хлебопеков по соседству. В мирах Коляды старость заискивает перед молодостью. Не смея оскорбить молодость ничем конкретным, но только сладостно и несбыточно мечтая о ней.
Еще одной ранней пьесой Коляды, получившей столичное признание, стала «Рогатка». Масштабная постановка Романа Виктюка предполагала главную сюжетную линию, тогда сенсационную, именно таковой — как неудавшийся гомосексуальный роман несчастного инвалида Ильи и разочарованного красавца Антона. Но пьеса, как представляется, идет глубже, совершенно мимо возможных подробностей такой запретной связи. Она — о природе одиночества