в Глухово был похож на тряску в стиральной машине. Игорь Сорокин вцепился в поручень, чувствуя, как каждую косточку выбивает на ухабах. За окном мелькало угрюмое полотно августовской глубинки: поля, заброшенные и заросшие бурьяном, словно седые бороды стариков, упирались в стену хмурого, почти черного леса. Воздух, ворвавшийся в открытое окно, был тяжелым, удушливо-сладким от запаха перезревшей полыни и нагретой хвои, с кисловатой подложкой далеких болот. Небо — низкое, свинцовое, без единого просвета. Тишина стояла не природная, а какая-то мертвая, гнетущая, как ватное одеяло. Лишь рев мотора «буханки» и назойливый гул мошкары нарушали ее.
Водитель, Николай, коренастый мужик лет пятидесяти с лицом, словно вырезанным топором из мореного дуба — глубокие морщины, обветренная кожа, глаза-щелочки, смотрящие на мир с привычной усталостью — большую часть пути молчал. Игорь пытался расшевелить его вопросами о Глухово, получая в ответ лишь бурчание: «Да так…», «Живут…», «Леса много…».
Когда показались первые избы, Николай заговорил, не отрывая глаз от колеи:
— Вот и ваша точка. Домов — раз-два и обчелся. Пять семей, не боле. Да бабка Пелагея на отшибе, у кромки леса. — Он кивнул в сторону темной полосы деревьев, где угадывался крохотный домик, почти сливающийся с чащей. — К ней не суйся. Баба старая, дурость на нее находит, да и место… слывет неладным. Лес близко.
«Буханка» с грохотом остановилась у последнего дома на околице, перед которым росла огромная, полузасохшая липа — ориентир. Николай заглушил мотор, и в навалившейся тишине звон в ушах казался оглушительным.
— Смирновы тут. Договорились. Комната есть. — Он вылез, потянулся, кости хрустнули. — Татьяна — хозяйка. Баба крепкая, но… беда у них. Старик, глава семьи, помер недавно. Скоро девятый день. — Николай произнес это с каменным лицом, но почему-то избегая имени. Его взгляд скользнул мимо Игоря, в сторону огорода.
Игорь вывалился из машины, расправляя затекшие мышцы. Он огляделся. Глухово было живым, но живым странно, как в замедленной съемке. Несколько изб из темных, посеревших бревен стояли, покосившись, но крыши были целы. В некоторых окнах виднелись горшки с цветами, занавески в цветочек, но за стеклами ощущалась пустота, ни движения, ни лиц. Зато хозяйственный двор Смирновых дышал привычной деревенской жизнью, контрастирующей с общей сонной атмосферой: у покосившегося сарая стояла лошадь, гнедая кляча, лениво жевавшая охапку сена. Она подняла голову, посмотрела на Игоря тусклыми глазами и равнодушно опустила обратно. Куры деловито копошились в пыли у крыльца, выискивая зернышки. Один петух, пестрый и важный, замер, наклонив голову, словно прислушиваясь. Из-за плетня доносилось блеяние — пара коз щипала жухлую траву, их колокольчики глухо позванивали в такт движению челюстей. Воздух был наполнен привычными запахами: свежее сено из сарая, кисловатый запах навоза, пыль, дымок из печной трубы, где тонкая струйка вилась в неподвижном воздухе.
«Лошадь, куры, козы… Обычное хозяйство. Но почему так тихо? Почему никто не выходит?» — подумал Игорь, отмечая контраст между живой скотиной и мертвой тишиной человеческого присутствия.
Николай закурил самокрутку, прикрывая огонек ладонью. Он стоял, глядя куда-то мимо Игоря, к лесу. Его сапоги были испачканы свежим навозом.
— Звоните, когда назад. Приеду. — Он сделал глубокую затяжку. Дым повис в воздухе неподвижным сизым облачком. Потом он повернулся к Игорю, и его голос стал тихим, плоским, лишенным интонаций, словно заученной молитвой: — Пока девяти дней не минуло… Его… имя не поминай. Вслух. Нельзя.
Игорь, поправляя рюкзак, замер.
— Чье имя? Никифора? — спросил он, и имя гулко прозвучало в тишине, заглушив на мгновение блеяние коз и кудахтанье кур. Николай вздрогнул всем телом, как от удара током. Его каменное лицо исказилось гримасой чистого, животного страха. Он резко, судорожно перекрестился.
— Тихо ты! — прошипел он, бросая испуганный взгляд на дом, на лес, на небо. Шепот его был хриплым, полным паники. — Не зови! Нельзя! До девяти дней… нельзя по имени звать. Никто. Слышишь?
Игорь почувствовал, как смесь раздражения, недоумения и дискомфорта сковала его. «Вот те на! Суеверия в действии. И ведь взрослые люди, с лошадью, с домашним хозяйством…»
— Почему нельзя? — спросил он, стараясь говорить тише, но с явной долей скепсиса. — Чтобы дух не потревожился? Или сны плохие приснятся?
Николай посмотрел на него так, будто Игорь предложил плюнуть в колодец. В его глазах горел страх, смешанный с жалостью к глупому горожанину.
— Чтобы… не пришел, — выдохнул он, и каждое слово казалось ему невероятно тяжелым. — Не пришел… и кровь не пил. — Он резко бросил окурок в лужу у колеса, где она зашипела. — Девять дней. После — поминай хоть целый день. А сейчас нужна тишина. Заруби себе. — Это прозвучало как заклинание. Он резко развернулся, полез в кабину и хлопнул дверцей. Мотор рыкнул, «буханка» дернулась, поднимая тучи пыли, и скрылась за поворотом.
Игорь остался один. Пыль медленно оседала. Тишина сомкнулась вновь, еще более плотная и звенящая после рева мотора. Блеяние коз, кудахтанье кур, даже жужжание мух — все звучало неестественно громко на этом фоне. Лошадь за сараем тихо зафыркала.
Он стоял, сжимая ручки сумок, глядя на дом Смирновых. Обычная изба. Низкая дверь. Окна с геранью. Лопата, прислоненная к сараю. Следы телеги на земле. Все говорило о жизни, о труде, о буднях. Но эта жизнь замерла. Затаилась. Ждала. Ждала истечения девяти дней. «Тишина ожидания, — подумалось Игорю. — Вот так они там сидят и молчат. Боятся шепнуть имя».
Кровь не пил? — эхом отозвалось в голове. Рационалист яростно бушевал: «Средневековый бред! Темнота! Страх смерти, облеченный в сказки про упырей!» Но панический крест Николая, его животный страх при произнесении имени, эта гнетущая тишина деревни, где даже куры кудахтали как-то виновато — все это несколько било по его уверенности. Вспомнились слова Алексея Кирилловича о судье Прокофьеве: «Продал душу… тело не тронулось разложением…» Абсурд! Но здесь, в этом месте, где хозяйство жило, а люди замерли в суеверном страхе, абсурд обретал свою плоть. «Не называй имени… чтобы не пришел.»
Он глубоко вдохнул, пытаясь вдохнуть уверенность вместе с запахами сена и навоза. «Ладно, этнография страха начинается. Главное — держать лицо, не смеяться и фиксировать все. Особенно этот абсурд про кровь.» Поправив рюкзак, Игорь Сорокин, веселый ловелас и сугубый материалист, шагнул к низкой двери дома, где висел невидимый, но ощутимый знак: «Здесь ждут девятого дня и боятся имени мертвеца». Петух резко прокричал — звук был пронзительным и тревожным в звенящей тишине Глухово.
* * *
Комнатка под крышей, куда Татьяна проводила Игоря, была маленькой, пыльной, с единственным