великой гражданской войне, но вместе с тем после введения НЭП она, похоже, странным образом сильно видоизменилась. В годы войны она была частью великой общеевропейской партии протеста и надежды, затем как русская партия гражданской войны и социальной ликвидации враждебных классов она добилась всемирно-исторического триумфа, который, правда, включает также и подавление мощных крестьянских восстаний, которые едва ли могли объясняться только деятельностью кулаков. Не следовало ли ей либо как партии мировой революции распространить свое влияние на всю Европу, либо стать партией индустриализации и ступить на путь, не пройденный еще никем до нее? 3› Или даже стать "партией войны", в чем ее упрекал меньшевик Ное Иордания3' после того, как советские войска в феврале
1921 года вторично нарушили границу, признанную международным правом, и подчинили Грузию?
То, что она оказалась перед этой дилеммой, объясняется поражениями, которые потерпела немецкая партия, или, соответственно, германская революция. Переход к НЭПу означал только возможность перевести дух, и в 1923 году, году великого германского кризиса, наступила новая ситуация принятия решения. Но если еще в 1920 и 1921 годах даже в ряды коммунистов проник антибольшевизм, то было бы более чем странно, если бы на почве того буржуазного мира, могильщиком которого хотел стать коммунизм, не возник бы за это время значительно более ярко выраженный антибольшевизм, который при принятии всех решений в будущем бросил бы также на чашу весов свое слово и свой меч.
4. Ранний антибольшевизм и первый взлет Гитлера
Еще более поразительным явлением, чем большевизм, стало, пожалуй, большевикофильство, которое достаточно рано обозначилось на гражданской, то есть несоциалистической основе. Сначала оно, как и антибольшевизм, не имело социальной подоплеки: оно было сориентировано на большевиков как партию мира, которая неизбежно вызывала симпатию всех тех, кто критически относился к войне и к партиям войны. В Америке и Англии в этом случае речь шла об антиимпериалистическом крыле либералов и о лейбористской партии. Разумеется, границы потеряли четкие очертания, когда с подписанием мирного договора в Брест-Литовске стало ясно, что большевистский мир предполагает значительные выгоды для партии войны в Германии; но по окончанию войны снова воцарилась симпатия частично и не в последнюю очередь потому, что либеральное и рабоче-партийное сознание часто и тогда не позволяло усомниться во внутреннем сродстве, когда проявлялись большие сомнения в правильности методов большевиков. Такие люди, как американцы Вильям Буллитт и Реймонд Робине или англичане М. Филлипс Прайс из "Манчестер Гар-диан" и Артур Рэнсам из лондонской "Дейли Ньюз" сохранили свои симпатии к большевикам навсегда или надолго, потому что они нашли нечто новое в аспекте всемирной истории и хотели рассматривать это новое как имеющее непреходящую всемирно-историческую значимость. "Берлинер Тагеблатт" также после Октябрьского переворота выделяет никак не один только национальный аспект, но также делает упор на то, что это явление "выдвинет социальный вопрос на первый план во всем его колоссальном величии"1, а некоторые заголовки, предпосланные сообщениям с поля боя русской гражданской войны, казалось, по-прежнему проникнуты симпатией к большевикам. Далеко не все пацифистски и социально ориентированные либералы и лейбористы от политики руководствовались при этом прежде всего своей антипатией по отношению к реакционерам и империалистам своей страны настолько, чтобы одобрять то, что они ранее именовали большевистской политикой искоренения, но Бернард Шоу продемонстрировал весьма показательную позицию, когда он, ограничившись лишь незначительным дистанцированием, сказал, что большевики поставили правильные вопросы и расстреляли правильных людей.
Своеобразнейший облик приобрело большевикофильство в виде буржуазного национал-большевизма в Германии, возникшего из ужаса перед условиями Версальского мирного договора и признающего только одно действенное средство, а именно большевизм, который не будет иметь в Германии такого ярко выраженного деспотического характера, как в России, коль скоро он придет к власти при поддержке состоятельных и образованных кругов. По меньшей мере Пауль Эльцбахер, с именем которого эта тенденция связана на начальном этапе, обнаруживал на тот период уже известную симпатию внутриполитического свойства, поскольку находил похвальным то, что Ленин выступил "за беспощадное наказание недисциплинированных и ленивых рабочих". Он ожидал от такого взаимодействия, не в последнюю очередь, защиты от разрушения старых культур "поверхностной "цивилизацией" Англии и Америки". Но если далеко не все буржуазные круги были настроены антибольшевистски, то еще в меньшей степени все социалисты принадлежали к числу большеви-кофилов, но именно среди них быстро развивалась враждебность, которая, пожалуй, была выражена сильнее среди партийных руководителей, чем среди пролетарских масс. Впрочем, совсем не удивительно, что приход большевиков к власти послужил прежде всего исключению всех прочих социалистических партий из политической жизни.
Старые соратники Ленина, бывшие члены редакционного комитета "Искры", видели в этом захвате власти не что иное как последовательное продолжение хорошо известной тактики Ленина: формировать партию своих преданных сторонников путем вытеснения истинных марксистов и независимых умов. Плехановский тезис о "ненасытном стремлении к власти" уже приводился выше. 4 Мартов называл большевиков уже в 1918 году "партией палачей"5, и с острейшей критикой выступал Павел Б. Ак-сельрод. Для него большевизм был "азиатским" явлением, предательством важнейших основ марксизма, "диктатурой над пролетариатом (и крестьянством)", группой, реставрировавшей "варварство, жестокость и бесчеловечность давно минувших времен" и присвоившей себе статус "нового господствующего класса" в рамках "рабовладельческого государственного строя" нового типа. А потому Аксельрод считал доказанным тезис, выдвинутый им еще до начала мировой войны, который состоял в том, что "ленинская клика должна рассматриваться как банда черносотенцев и как обыкновенных преступников, проникших в среду социал-демократии".
Еще более основательной критике, чем меньшевики, подвергли большевиков анархисты. Хотя они и не могли отрицать, что конечные цели большевиков были идентичны их собственным – создание мирового сообщества свободных индивидуумов, – они все же отвергали средство, которым пользовались большевики, а именно формирование неслыханно сильной государственной власти, и они не верили в то, что рано или поздно это средство породит свою противоположность. И потому американский анархист Александр Беркман, друг более известной Эммы Гольдман, писал непосредственно после усмирения Кронштадта: "Кронштадтский опыт еще раз доказывает, что правительство, государство – каковы бы ни были его название и форма – всегда остается смертельным врагом свободы и самоопределения. У государства нет души, нет принципиальной позиции. Перед ним стоит только одна цель – заручиться властью и сохранить ее любой ценой. Это и есть политический урок Кронштадта".
Роза Люксембург, будь она жива в 1921 году, как и ее друг Пауль Леей, не избежала бы, пожалуй, обвинения в антибольшевизме со стороны ортодоксальных приверженцев Ленина. Ее брошюра о русской революции, написанная в тюрьме в 1918 году и опубликованная в 1922 году Леей,